Карта сайта
Поиск по сайту

История кафедры и ее место в структурах университета | Преподаватели | Аспиранты и магистранты | Наши партнеры | Страница для студентов | Дипломные работы | Конференции | Текущая работа в грантах | Наш диплом | CD-курсы | Наши гости | Электронные версии изданий | Словарь | Наши печатные проекты
Курсовые работы | программы дисциплин
Шепелева В.Б. Программа по отечественной истории | Шепелева В.В. Материалы по отечественной истории | Волошина. Программа по отечественной истории и семинары | Кузнецова О.В. Программа по источниковедению | Кузнецова О.В. Дополнительные материалы по источниковедению | Корзун В.П. Программа по историографии | Корзун В.П. Дополнительные материалы по историографии | Бычков С.П. Программа по историографиии ХХ века | Бычков С.П. Дополнительные материалы для заочников | Кожевин В.Л. Программа по истории Сибири | Кожевин В.Л. Дополнительные материалы по истории Сибири | Шепелева В.Б. Программа по палеографии | Шепелева В.Б. Дополнительные материалы по палеографии | Мамонтова М.А. Программа по истории архивного дела | Мамонтова М.А. Программа по архивной практике | Общая и дополнительная информация по архивной практике | Бычков Программа по религиозно-философскому Возрождению | Бычков Дополнительные материалы по спецкурсу "Интеллигенция" | Бычков С.П. Программа спецкурса по эмиграции | Бычков Дополнительные материалы спецкурса по эмиграции | Бычков С.П. Проект История России в образах отечественного кинематографа | Волошина В.Ю. Спецкурс по масонству программа | Кожевин В.Л. Спецкурс Фалеристика. программа | Кожевин. В.Л. Спецкурс по офицервству | Программа по архивной практике | Программа Кузнецова- Корзун введение в историческое исследование | Практикум по спецкурсу Корзун-Кузнецовой | Рыженко В.Г. Культура региона. | Рыженко ХХ век революция и культура. Программа и метод указания | Рыженко. Человек. Город.Культура. Программа спецкурса | Шепелева. Спецкурс по Федорову. Программа | Шепелева В.Б. Синергетика. Программа | Мамонтова М.А. Современная историография антропологический аспект | Дополнительные материалы по курсу политологии | Факультет международного бизнеса | Рыженко В.Г. Дополнительные материалы по истории культуры


Практикум по спецкурсу Корзун-Кузнецовой

Практикум к спецкурсу

“Введение в историческое исследование”

  

Практикум содержит тексты с размышлениями выдающихся отечественных и зарубежных историков об особенностях своего ремесла, о мотивации творчества и выбора профессии, об основных ценностях, разделяемых научным сообществом. Время естественным образом вносит свои коррективы в эти важные для профессии историка вопросы.

В практикуме представлены материалы, отражающие рассуждения ученых о научном творчестве и представляющие различные модели исторического исследования, созданные в конце ХIХ- ХХ веках. Составители не претендуют на полноту и в данную подборку не вошли хорошо известные и доступные студентам работы (например, М.Блока “Апология истории”, Дж.Колингвуда “Идея истории” и Л.Февра “Бои за историю”). Представленные тексты историков сопровождаются вопросами, заставляющими задуматься о сложностях профессии и особенностях научного творчества. Эти вопросы предназначены для самоконтроля и более углубленного усвоения проблем обозначенных в спецкурсе.

Материалы, представленные в практикуме расположены по хронологическому принципу.

 

С.Ф.Платонов

Из введения…к “Полному курсу лекций по русской истории”

 

История …есть наука, изучающая конкретные факты в условиях именно времени и места, и главной целью ее признается систематическое изображение развития и изменений жизни отдельных исторических обществ и всего человечества.

Такая задача требует многого для успешного выполнения. Для того чтобы дать научно-точную и художественно-цельную картину какой-либо эпохи народной жизни или полной истории народа, необходимо:

1) собрать исторические материалы,

2) исследовать их достоверность,

3) восстановить точно отдельные исторические факты,

 

4) указать между ними прагматическую связь и

5) свести их в общий научный обзор или в художественную картину.

Те способы, которыми историки достигают указанных частных целей, называются научными критическими приемами. Приемы эти совершенствуются с развитием исторической науки, но до сих пор ни эти приемы, ни сама наука истории не достигли полного своего развития. Историки не собрали и не изучили еще всего материала, подлежащего их ведению, и это дает повод говорить, что история есть наука, не достигшая еще тех результатов, каких достигли другие, более точные, науки. И, однако, никто не отрицает, что история есть наука с широким будущим.

С тех пор, как к изучению фактов всемирной истории стали подходить с тем сознанием, что жизнь человеческая развивается закономерно, подчинена вечным и неизменным отношениям и правилам,— с тех пор идеалом историка стало раскрытие этих постоянных законов и отношений. За простым анализом исторических явлений, имевших целью указать их причинную последовательность, открылось более широкое поле - исторический синтез, имеющий цель воссоздать общий ход всемирной истории в ее целом, указать в ее течении такие законы последовательности развития, которые были бы оправданы не только в прошлом, но и в будущем человечества.

Этим широким идеалом не может непосредственно руководиться русский историк. Он изучает только один факт мировой исторической жизни жизнь своей национальности. Состояние русской историографии до сих пор таково, что иногда налагает на русского историка обязанность просто собирать факты и давать им первоначальную научную обработку. И только там, где факты уже собраны и освещены, мы можем возвыситься до некоторых исторических обобщений, можем подметить общий ход того или другого исторического процесса, можем даже на основании ряда частных обобщений сделать смелую попытку дать схематическое изображение той последовательности, в какой развивались основные факты нашей исторической жизни. Но далее такой общей схемы русский историк идти не может, не выходя из границ своей науки. Для того чтобы понять сущность и значение того или другого факта в истории Руси, он может искать аналогии в истории всеобщей; добытыми результатами он может служить историку всеобщему, положить и свой камень в основание общеисторического синтеза. Но этим и ограничивается его связь с общей историей и влияние на нее. Конечной целью русской историографии всегда остается построение системы местного исторического процесса.

Построением этой системы разрешается и другая, более практическая задача, лежащая на русском историке. Известно старинное убеждение, что национальная история есть путь к национальному самосознанию. Действительно, знание прошлого помогает понять настоящее и объясняет задачи будущего. Народ, знакомый со своею историей, живет сознательно, чуток к окружающей его действительности и умеет понимать ее. Задача, в данном случае можно выразиться - долг национальной историографии заключается в том, чтобы показать обществу его прошлое в истинном свете. При этом нет нужды вносить в историографию какие бы то ни было предвзятые точки зрения; субъективная идея не есть идея научная, а только научный труд может быть полезен общественному самосознанию. Оставаясь в сфере строго научной, выделяя те господствующие начала общественного быта, которые характеризовали собою различные стадии русской исторической жизни, исследователь раскроет обществу главнейшие моменты его исторического бытия и этим достигнет своей цели. Он даст обществу разумное знание, а приложение этого знания зависит уже не от него.

Так, и отвлеченные соображения и практические цели ставят русской исторической науке одинаковую задачусистематическое изображение русской исторической жизни, общую схему того исторического процесса, который привел нашу национальность к ее настоящему состоянию.

 

Платонов С.Ф. Полный курс

лекций по русской истории.

М., 2000. С.8-11.

 

 

ВОПРОСЫ ДЛЯ САМОКОНТРОЛЯ

 

1. Как С.Ф. Платонов определяет предмет исторической науки?

2. Назовите основные компоненты структуры исторического исследования по С.Ф. Платонову.

3. Как вы полагаете, в какую методологическую парадигму вписывается структура исторического исследования С.Ф. Платонова?

 

С.Б.Веселовский

Дневники 1915, 1917 гг.

 

7 января

 

Следует писать так, чтобы и читателю оставалось, что додумывать. Искусство в том, чтобы читатель додумывал именно то, что имеет в виду автор, и сам дополнял недосказанное автором.

Буало: кто не умеет ограничивать себя, тот никогда [не] будет в состоянии (хорошо) писать.

Мысль есть нечто текучее, изменяющееся, не определенное. Чтобы выразить ее хорошо, нужно уметь ограничивать ее словом: говорить ни больше, ни меньше того, что уяснил себе и хочешь выразить.

 

3 февраля

 

Дней десять тому назад у меня был С. Ф. Платонов. Жаль, что не записал разговора по поводу 1 т. Сошного письма. На мой вопрос, прочел ли он книгу, он сказал, что прочитал ее раз, но тут же прибавил, что такую книгу надо прочесть не раз, чтобы составить себе определенное мнение, а изучить. “У нас в П[етрограде] “молодежь” обзавелась Вашей книгой и смотрит на выход ее как на событие. Я вполне к этому присоединяюсь. Читая ее, чувствуешь; что в основу ее положен огромный материал, и чувствуешь под собой прочную почву. Собственно, с Вашей книги начинается прочное исследование этих важных вопросов”. С. Ф. находит, что читать очень трудно, но это от того, что тема очень сложна, а “язык ясный и определенный, такой, к которому мы не привыкли. У нас в П[етрограде] так не умеют писать. Нет ни одного выражения, ни слова, которое могло бы показаться лишним или вызвать улыбку” (!). “Мне нравится, что Вы не щеголяете, как Лаппо-Данилевский, своими познаниями в финансовых и экономических вопросах, хотя местами и высказываете субъективные мнения. В “живущей чети” для меня кое-что остается неясным”. Ответ об этом я говорю подробно во II томе.

 

10 ноября

 

Вчера и позавчера был занят просмотром оконченных глав II тома С[ошного] п[исьма], исключительно для того, чтобы удалить все иностранные слова, которые могут быть заменены русскими без ущерба для мысли и выразительности. Таковых оказывается довольно много. Вместе с тем стараюсь сделать язык более простым.

Ему природа дала очень много, он хорошо образован и развит, но impetus animi (сила духа) у него совершенно отсутствует и очень мало творческой воли. Поэтому он до сих пор ничего не сделал. NN хватается иногда за меня и поддерживает близкое знакомство, как дитя, которое боится остаться в темноте. Весь ушел в семью и по временам, по-видимому с большим огорчением, замечает, что для науки у него не остается ни времени, ни сил. Отсюда постоянные обращения и телефонные звонки ко мне, как к человеку, который, как он видит, постоянно горит внутренним жаром научной работы стремление отогреться у чужого огня, после избытка “домашнего уюта”. Но все, по-видимому, напрасно. Ему довольно семейного счастья, а совместить его с научным творчеством крайне трудно, и не удается даже тем, кто сознательно и сильно стремится к такому совместительству.

 

28 января

 

Спешу окончить указатели к Сошному письму. В приложениях много ошибок.

Получил от М. М. Клочкова его статьи. Что-то он делает теперь, с своей женой, и что делает она с ним? Курьезная пара! На нем подтверждается наблюдение: чтобы стать творцом в какой бы то ни было области, необходимы не талант и не таланты, а известное сочетание талантов или способностей духа. При остром и довольно правильно работающем уме, у него нет размаха, нет и следов величия духа, и, кажется, нет совершенно творческого воображения. Поэтому его анализ всегда мелочен, и его работы никогда не производят сильного впечатления.

Л. И. Львов переезжает из Крыма в Финляндию. Алексей Иванович [Яковлев] очень ему покровительствует, хвалит и возлагает на него большие надежды. Мне он очень симпатичен, но я сомневаюсь. Уж очень он слаб физически, что отражается и на его духовном облике. Кажется, он неспособен на длительное напряжение воли и непрерывное горение…

 

19 февраля

 

Много ходил на лыжах. Опьянел от чистого воздуха; Гуляя, обдумывал статью о XXV главе Уложения, что сказать и как расположить материал. Надо доказать, что это указная и административная практика только Новой чети. Как и когда возникла Новая четь? Ее ведомство. Она ведает кабацкое дело в Москве. Многие статьи применялись только на Москве. Наказы и откупные грамоты Новой Чети. Срав. наказы и указная практика [так в рукописи. А. Ю.] других приказов. До Уложения Новая Четь не объединяла кабацкие дела в Москов.[ском] государстве. Затем надо показать, что XXV глава не обнимала всей указной практики по каб.[ацким] делам. Что не вошло в XXV главу? Все законодательство об откупах (в XVIII главе). Что в XXV главе применялось только в Москве, а не в провинции. Вывод вся XXV глава взята из московской практики Новой Чети, без попытки собрать и использовать указы и практику других приказов.

Об этом я думал давно и много раз, еще тогда, когда писал об источниках XVIII главы Уложенья. Как только окончу Сошное письмо, возьмусь за эту статью; надо проверить и обосновать мои предположения. Менее продумана работа о XXI главе. Не хватает материала. Следует поискать его в делах Сыскных приказов.

По дороге в Верзилово, в вагоне, обдумывал план и некоторые подробности статьи о Белозерском крае в первые годы после Смуты. Года три тому назад я читал ее с черновика в Обществе Истории. Тогда она произвела впечатление. В. Т. Глазов, Любавский и другие были весьма заинтересованы. Барсов заявил, что в Обществе давно не было такого яркого, красочного и значительного доклада. Об этом не берусь судить, а напечатать не считаю возможным без полной переработки. Когда-то будут необходимые для этого время и душевная свежесть? Не раз приходила мысль; что этот этюд надо переработать и написать без ученого аппарата, давши волю воображению. Дело впрочем не в этом, а в том, что давать только бытовые, хотя бы и яркие картины, как мне кажется, не стоит, а основной мысли, тезиса и вывода у меня нет. Б.[ыть] м.[ожет] они есть, но еще не родились и мне не ясны. И когда я докладывал, их не было, но слушатели не обратили на это внимания и не заметили. Б.[ыть] м.[ожет] я сам виноват. Неясно была выражена мысль, что Смуту питала нравственная смута в среде самого населения, которое терпело и даже само участвовало в грабежах и разоренье; шайки литвы и воров были настолько ничтожны, что не были бы в состоянии причинить то разоренье, которое сделали, если бы не попустительство и содействие населения. Это так, а рядом неуклюжая московская власть, бессильная против “литвы” и победоносная против “воров” только тогда, когда последние лишились поддержки поляков и литвы, с одной стороны, и “наказавшегося” населения, с другой. Итогпереход черных и дворцовых крестьян, в большом количестве, на положение крепостных “так кончился пир наш бедою”…

 

11 апреля

 

Большая усталость от множества тяжелых впечатлений и беспокойство за будущее совершенно парализуют творческую работу мысли. Как-то давно Ал[ексей] Ив[анович] [Яковлев] сказал между прочим, что больше Сош.[ного] письма я уже не напишу крупной работы. Я живо и уверенно возражал, что мне кажется, что я только начинаю работать, как следует, во всеоружии знаний и навыков, и что надеюсь дать еще ряд работ, не менее крупных и значительных, чем С.[ошное] п.[исьмо]. Это было не так давнокажется, год тому назад. Теперь у меня нет этой уверенности. А пока для меня несомненно, что я не способен совершенно работать. И вовсе не потому, что устал за зиму, а потому, что все сошлось и сплелось, чтобы обессилить меня, и отсутствие научной среды, и глубокая неудовлетворенность в личной и семейной жизни, и переживаемое военное время.

 

14 апреля

 

Завтра возвращаюсь домой. Немного передохнул, а чтобы поправиться совсем, нужно 2—3 месяца. В настоящее время это для меня невозможно.

Перечитывал Д. Кейнса, о предмете и методе политической экономии. Читая, думал несколько раз о своей работе. Сознательно, а иногда несознательно, я употреблял в ней методы и приемы английских логиков. Некоторые места, особенно во II томе, представляют очень сложную комбинацию различных методов мышления и исследования. Интересно,обратит ли на это внимание и оценит ли критика? Когда я писал С.[ошное] п.[исьмо], то не раз думал, что анализ технической стороны моей работы, под руководством преподавателя, был бы очень полезен для студентов и начинающих ученых. О технике исследования в письмах ко мне пока говорил только Гневушев.

Если соединить все отзывы, письменные и устные, о 1 т. С.[ошного] п.(исьма], то приходится думать, что я написал действительно исключительное произведение. Богословскому не нравится план, но язык он находит прекрасным, ясным, чистым и выразительным. Плато[но]в сказал относительно языка: у нас в П[етрогра]де так не умеют писать; язык точный, ясный и чистый. Думаю, что язык II т. много лучше, чем в 1-м, так как я обратил на это больше внимания, имел больше времени поработать и действительно много поработал. Последний черновик я еще раз пересмотрел с исключительной целью удалить, по возможности, все иностранные слова. Бахрушин, кроме языка, отметил законченность манеры изложения вообще. План, расположение материала и изложение очень понравились Заозерскому. В. О. Ключевский в “Семи сборах”. отметил “мастерство” в обработке и пользовании первоисточниками, а А. И. Яковлев несколько раз говорил, что в этом отношении у меня нет “соперников” среди современных историков. Кизеветтер находит, что у меня удивительно прослежен и мастерски разработан вопрос о влиянии частного землевладения на сошное письмо и порядки обложения. Суждений о работе в целом пока еще могло, конечно, быть [больше ?]. Все признают, что я располагаю огромным материалом и умею хорошо им пользоваться.

Мне дороже всего, чтобы были оценены и признаны основные мысли моей работы. Я уверен, что если они будут переварены и усвоены исторической наукой, то окажут большое влияние на последующие работы и приложение их к некоторым основным вопросам русской истории может дать очень хорошие плоды…

 

15 июня

 

Мысль бессмертна не только “материя” и то, что называют силой или энергией. Написанная и высказанная мысль входит в голову читателя и слушателя, преломляется в их сознании, иногда против воли субъекта. и перерождается в цепи других мыслей. Если она жизненна, то живет и порождает на новой почве потомство. Если не возрождается на новой почве, не дает потомства, то все-таки живет: я это видел, слышал, я это знаю, я это забыл, но в моем мозгу от этого остался след, и эти новые “следы” наслаиваются не на девственную почву, а на следы же. Следы живут, отчасти в сознании, а большею частью за пределами сознания. Там во тьме происходит непрерывная работа, не управляемая волей, не освещенная сознанием. Изредка эта работа или, вернее, отдельные моменты ее освещаются сознанием…

 

6 сентября

 

Неугомонная энергия моего духа постоянно истощает и подрывает физические силы. Работа мысли и быстрая смена чувствований ослабевают только тогда, когда я разбит физически. Нет равновесия. Не понимаю и, кажется, никогда не пойму, что это такое: недостаток это природы или результат моей жизни, как она сложилась и складывается. Или это оборотная сторона, “проклятие” талантливости. Природа дала много, но за свою щедрость наградила вечной неудовлетворенностью. А эта ужасная сложность жизни и работы духа!

 

8 сентября

 

Вечером был у Филиппова. Он искренне рассказал свои первые неудачи. Я большего и не ожидал. Гензеля, Котляревского и Озерова, на которых он рассчитывает, нет в Москве. Любавский говорит, что не может поднять вопроса на филологическом факультете, т. к. его товарищи по русской истории, т. е. Богословский и Готье, определенно против меня. Им обоим, особенно Замосковскому краю, попало от меня довольно, и не столько там, где я упоминал их мнения и фамилии, а вообще….

 

19 октября

 

Сегодня мое выступление о Сошном письме в Историческом обществе. Вызов принят. Жаль только, что я чувствую себя очень скверно и для поддержания сил принимаю камфару и дигиталис. Все это обойдется мне дорого и завтра я буду лежать пластом.

 

21 октября

 

В среду (19-го) мой доклад начался в 8 1/2 ч. и длился около часа. Затем говорил 1 1/4 ч. Богословский. Я ему отвечал и “дебат” затянулся до 11 3/4. ч., когда Любавский предложил перенести окончание на следующее заседание. Я доволен. Испытываю приблизительно то, что должен испытывать порядочный человек, шедший по своим делам по улице и встретивший хулигана, который ни с того ни с сего вознамерился причинить ему членовредительство, но, замахнувшись, поскользнулся и упал. Тон и содержание речи Богословского были настолько недостойны и слабы, что произвели скверное впечатление на весьма многих. Яковлев и Бахрушин очень довольны спокойствием и достоинством, с которым возражал я.

Вчера большое объяснение. Не договорились до конца, но многое мне стало понятным. Если тут нет (в чем я еще сомневаюсь) элементов мещанской комедии, то дело пахнет подлинной трагедией. Кажется, никто этого еще не подозревает…

 

24 ноября

 

С 11-го по 21-е пробыл в деревне и значительно отдохнул. Пишу статью о XXV главе Уложенья. Идет туго, очень мешают, и нет возможности сосредоточиться.

 

5 ноября

 

Опять грусть и скука. Окончил статью и переписываю набело.

 

15 ноября

 

Мелочи повседневной жизни отвлекают не только от серьезной работы, но и от дум о будущем. Многие теперь живут в состоянии какого-то духовного анабиоза вот, кончится война, тогда снова будет жизнь, а пока надо все переносить и терпеть.

Вопросы истории. 2000. №2. С. 89-118.

 

11 октября

 

…Говорят: “реальные”, отдельные факты и противополагают им обобщения, философские и исторические. Это противоположение мне кажется совершенно неправильным. И факты, и обобщения реальны или не реальны, смотря по тому, что считать реальностью. В жизни мы познаем отдельные факты при помощи пяти чувств и обобщаем их силой логического разума, но разве только разум участвует в этом обобщении фактов? Нет, нет и нет. В обобщениях принимает участие и подсознательное и, б.[ыть] м.[ожет], даже и бессознательное нашего я.

То же самое — в исторических научных обобщениях. Разница только в том, что исторические факты мы воспринимаем не непосредственно, а через исторические] документы. Исторический] факт, вводимый нами в исследование и употребляемый для обобщений, есть результат очень сложного процесса работы мысли и наших привычных понятий, которые сами по себе образовались очень сложным путем только при участии логики, а не ею одною.

Поэтому задача историка не может состоять в том, чтобы рассказать, “как это было”, а в том, чтобы ясно изложить, как я себе представляю, как это было, и почему я представляю себе это именно так, а не иначе…

 

13 октября

 

Обыкновенно мне трудно говорить и еще труднее писать, т. к. я с большим напряжением подыскиваю соответствующие мыслям слова. Это утомительно, но б. м. хорошо, т. к. этим именно объясняется ясность и точность мысли и языка в моих писаниях. Я вымучиваю, в подлинном смысле этого слова, свои фразы и никогда не употребляю ничего не значащих шаблонных выражений, переходов от одной фразы к другой, словом, пустых слов. Это — свойство моего ума и натуры. Слова, готовые сочетания слов никогда не имели надо мной власти. Слово не отделяется у меня от мысли, а родится непосредственно из нее. Отсюда, вероятно, та “искренность”, которую не раз во мне отмечал Ал. И-ч [Яковлев], но которая, прибавлю я, совмещается во мне с некоторой дозой лукавства. Отсюда, по-видимому, и мое непреодолимое отвращение перед диалектикой.

Вопросы истории. 2000. №3. С.95

 

ВОПРОСЫ ДЛЯ САМОКОНТРОЛЯ:

 

1. Как понимает задачи историка С.Б. Веселовский?

2. Какие факторы называет С.Б. Веселовский в качестве определяющих творческую деятельность историка?

3. Как понимает С.Б. Веселовский служение своей науке?

4. Каковы требования , предъявляемые С.Б. Веселовским, к научному языку?

5. Какова роль источника, по мнению С.Б. Веселовского, в историческом исследовании?

6. Что С.Б. Веселовский понимает под историческим фактом?

7. Определение С.Б. Веселовским значения оппонентного круга для исследователя.

Н.М. Дружинин

Воспоминания и мысли историка

 

Характеризуя свою научно-исследовательскую деятельность, я должен подробнее рассказать, как я работал над своими основными трудами по истории. Исходным моментом научного исследования, как и у других историков моего времени, был самостоятельный выбор монографической темы. Я всегда считал, что при таком выборе нельзя? руководиться случайными обстоятельствами (например, наличием доступного компактного фонда источников) или стихийно проявившимся интересом. Конечно, живой интерес к намеченному явлению, так же как предварительная подготовка к его изучению, всегда являются условиями успеха. Если тема навязана извне и не встречает глубокого отклика в мыслях и чувствах исследователя, его работа рискует стать вымученной и поверхностной. С другой стороны, при усиливающейся научной специализации предварительная подготовка ученого, сумма его сложившихся знаний и навыков приобретает громадное значение: каждый историк становится специалистом определенного профиля, сосредоточивается на изучении явлений определенного периода и определенной области жизни в соответствии с накопленным исследовательским опытом; поэтому степень эффективности его труда в данных наметившихся рамках значительно выше и, следовательно, общественно продуктивнее.

Однако очерченные границы достаточно широки и допускают возможность разнообразного выбора. А выбрать необходимо то, что имеет в данный момент наибольшее научное и политическое значение. Если тема вовсе не изучена или изучена очень слабо, если ее научное исследование делает яснее и правильнее наше представление о ходе исторического процесса, если результатом задуманной работы будет опровержение искажающей действительность вредной концепции, выбор темы будет оправдан и оплодотворит движение коллективной научной мысли. Конечно, исследователь должен быть уверен, что его замысел не явится холостым выстрелом, что в его распоряжении имеются соответствующие источники, которые действительно прольют свет на выдвинутую проблему.

Когда в юбилейные дни 1925 г., в обстановке широкого интереса и внимания к движению декабристов, я избирал своей темой жизнь и деятельность Никиты Муравьева, я исходил именно из этих мотивов: мне представлялось, что очередной задачей в изучении декабристов при наличии сменяющих друг друга абстрактных предвзятых схем является максимально конкретное исследование отдельной человеческой единицы, но такой единицы, которая сыграла крупную историческую роль и отразила в себе основные этапы в развитии тайного общества со всеми закономерностями и особенностями этого процесса. Таким образом, неизученность темы, наличие нетронутого фонда и предварительные занятия вопросом были усиливающими, но не основными условиями выбора темы.

Такой же ход мыслей был у меня в 1933 г. при выборе темы докторской диссертации. Работа над университетским докладом о киселевской реформе 1837—1838 гг. убедила меня в том, что государственные крестьяне имели огромный, до сих пор не оцененный удельный вес в земледельческой массе крепостной России, но при этом оставались открытыми вопросы об историческом месте реформы и об ее влиянии на дальнейшее социально-экономическое развитие деревни. Только архивные документы Министерства государственных имуществ могли подтвердить или опровергнуть господствующую либеральную версию о киселевских преобразованиях. Перенесение центра тяжести на исследование жизни трудящихся масс, так же как марксистское учение о смене социально-экономических формаций, сами собой подсказывали необходимость изучить внутренние отношения между государством и его феодальными подданными в переломный момент от феодального строя к капиталистическому. Конечно, знакомство с темой и пробужденный ею исследовательский интерес были дополняющими стимулами к началу работы. Однако прежде чем утвердиться в своем намерении, я решил произвести архивную разведку и отправиться в Ленинград, чтобы проверить наличие необходимых рукописных фондов. Поездка сопровождалась просмотром описей ленинградских исторических архивов, изучением структуры киселевского министерства и отчасти знакомством с его делопроизводством. Разведочная командировка подтвердила мое прежнее предположение о существовании богатых неиспользованных материалов, которые обеспечивали всестороннее исследование намеченной мной проблемы.

Конечно, самостоятельный выбор исторической темы не противоречит возможности и необходимости широко задуманных плановых заданий в форме коллективных трудов или серии индивидуальных монографий по заранее разработанному плану. От искусства и такта научного руководства зависит гармонически сочетать очередные задачи государственного плана с наклонностями и знаниями отдельных ученых. Я работал позднее над главами коллективной “Истории Москвы” с неменьшим интересом и увлечением, чем над исследованиями о Никите Муравьеве и о реформе Киселева. Но, по-моему, если кандидатская и докторская диссертации должны быть показателями научной зрелости подготовленного ученого, его способности самостоятельно овладевать всеми приемами научной работы, то следует поощрять и воспитывать вполне самостоятельный продуманный выбор исторической темы.

Когда тема намечена, необходимо прежде всего составить если не исчерпывающую, то основную библиографию, которая сама собой распадается на два основных раздела историческую литературу (книги, статьи, заметки) и опубликованные источники. Я держался такого метода начиная с университетских лет и применял его во всех своих работах. При этом я старался охватить в первом разделе не только сочинения, непосредственно относящиеся к теме, но и те, которые дают общее представление об эпохе и об ее важнейших событиях и деятелях. Историческое исследование, в котором нет общеисторического фона, отсутствует понимание и ощущение изображаемого периода, не может считаться полноценной работой. В дальнейшем, по мере изучения темы, библиография должна пополняться новыми названиями и рубриками.

В соответствии с произведенным учетом литературы и источников я старался определить последовательность чтения, варьируя его в зависимости от содержания темы и ценности зарегистрированных книг. Я всегда начинал с чтения литературы, стараясь параллельно знакомиться с эпохой и сочинениями по избранной мной теме. Итогом работы над историографией “Государственных крестьян” были мои статьи о внутренней политике Николая I (для первого варианта многотомника “История СССР”) и статья “Разложение феодально-крепостнической системы в изображении М. Н. Покровского”, представленные в Институт истории АН СССР в 1937 г. по предложению его дирекции. Попутно я составлял себе для личного пользования синхронистическую таблицу экономических, социально-политических, культурных явлений второй четверти XIX в.; она служила мне настольным пособием, помогавшим осмыслить взаимную связь событий и отношений (такой же прием я применял и раньше, при разработке темы о Никите Муравьеве).

Итогом работы над историографией были сжатые конспекты и собственные оценки предшествующих исследований. Впоследствии они ложились в основу историографического введения к монографии и давали возможность ориентировочно наметить проблематику собственного изучения темы. И самому себе, и своим аспирантам я всегда советовал различать три круга проблем, которые вытекают из предварительного изучения литературы: 1) проблемы, поставленные и разрешенные прежними авторами, 2) проблемы, поставленные, но не разрешенные или разрешенные неверно, 3) проблемы, которые должны быть поставлены и разрешены, но выпали из поля зрения прежних авторов.

Конечно, необходимость предварительного знакомства с литературой не исключает последующего привлечения книг и статей и вновь появившихся, и ранее изданных, не внесенных в первоначальную картотеку, но по ходу исследований оказавшихся необходимыми (например, справочного материала об упоминаемых деятелях, уточняющих сведений о затронутых событиях и т. д.). Однако основные работы по теме должны быть продуманы и оценены раньше, чем исследователь обратится к самостоятельному изучению источников: если историк не отдает себе отчета в проблематике своей темы, он будет не способен самостоятельно и всесторонне извлечь необходимые данные из документов.

Я всегда находил необходимым сначала вчитаться и вдуматься в опубликованные источники, а уже потом отправляться в архивы и поднимать неизданные фонды. Работая над своей первой диссертацией, я начинал с воспоминаний, писем и напечатанных показаний декабристов, с их сочинений и, в частности, конституционных проектов. Приступая к самостоятельному изучению реформы Киселева, я прежде всего знакомился с его опубликованными письмами, проектами, циркулярами, законодательными актами, официальными отчетами, мемуарами и перепиской современников. Я считал и считаю, что большую ошибку делают молодые исследователи, которые спешат в архивы, не изучив имеющихся публикаций, и, открытая давно открытую Америку, напрасно тратят время и силы, вместо того чтобы создать для себя прочную основу в дальнейших исследованиях. Приступать к архивным источникам имеет смысл только тогда, когда историк хорошо ориентирован и в характере соответствующей эпохи, и в развитии исторической мысли, и в имеющейся документации; только тогда исследователь хорошо знает, какие задачи выдвигает перед ним его тема, что именно он должен искать и в каком направлении он должен осмысливать новый, еще нетронутый материал. Если прежние публикации были неисправны или неполны, историк, вооруженный полученными знаниями, сумеет позднее сопоставить печатные тексты с оригинальными и обнаружить все дефекты, допущенные публикаторами (так попытался я сделать в рецензии на неудачное издание второго варианта конституции Н. Муравьева).

Работа над источниками, особенно архивными, имеет свои особенности, на которых я остановлюсь ниже. Сейчас, несколько забегая вперед, скажу, что в соответствии с продвигающимся исследованием мало-помалу проясняются темные пятна, углубляется первоначальная характеристика изучаемых явлений и отдельные выводы по частным вопросам начинают связываться в единую и цельную концепцию. Это наиболее важный этап работы; его успех зависит не только от методологической вооруженности и от объема собранных знаний, но также от соблюдения некоторых организационно-технических приемов. Очень полезно на протяжении всего исследования набрасывать на бумагу приходящие мысли, заметки и пожелания, время от времени пересматривать их и проверять на конкретном материале; не менее важно на определенном этапе работы приступить к составлению развернутого плана будущей монографии с обозначением не только последовательных глав, но также их основного содержания. В практике моей работы план играл роль первоначального костяка, который в дальнейшем обрастал дополнениями, подвергался коррективам, направлял умственные поиски и помогал находить ответы на выдвинутые вопросы. Иногда отдельные наброски вырастают в научные эскизы доклады и статьи на частные темы, которые можно вынести на обсуждение коллектива.

Готовя свою первую диссертацию, я читал несколько подобных докладов в секции по изучению декабристов, в РАНИОН, в Музее революции СССРо творческой истории конституции Н. Муравьева, о масонстве Н. Муравьева и Пестеля и пр. Такие же доклады я делал в секторе Института истории, работая над своей второй диссертацией, о дворянских и правительственных проектах реформы, о мировоззрении Киселева, о государственных крестьянах Сибири. Высказывания коллектива всегда помогали работе моей собственной мысли, проверке ее направления и выводов.

После того как собран весь фактический материал, сложилась определенная концепция и уточнен план монографии, необходимо систематизировать материал, исходя из намеченных обобщающих точек зрения. В процессе такого распределения накопленных записей и копий документов через сознание историка еще раз проходят все факты и выводы, уточняется взаимная связь явлений, устанавливается последовательность будущего изложения. Я всегда придавал этому этапу решающее значение: здесь все должно быть продумано, взвешено и окончательно выяснено; тысячи заполненных карточек, конспекты, машинописные и фотографические копии должны быть разложены в определенном порядке, и этот порядок, являясь продуктом длительного творческого процесса, должен превратиться в организующий фактор литературного оформления. Результат такой систематизации закреплялся мной на бумаге или в форме детального плана каждой главы, или при большом объеме и сложности содержания в форме ее развернутого проспекта.

Имея такие готовые подборки материала, исследователь может легко и быстро изложить его на бумаге, не отвлекаясь поисками своих записей, книжных цитат и архивных копий. Материал, творчески преображенный в сознании, ведет историка за собой, и он в состоянии сосредоточить все внимание на литературной форме, стараясь максимально точно и образно отразить ход своей мысли, воплощенный в подборе и связи конкретных фактов. Я не всегда собственноручно писал подготовленные главы, иногда в силу тех или иных причин я диктовал их стенографистке или референту, но в таком случае требовалось еще раз самостоятельно пройтись по написанному тексту, внося стилистические, а иногда более серьезные поправки (впрочем, проверка и исправление необходимы всегда, даже в случае самостоятельного процесса писания).

Последние этапы работы составление тезисов и ответы на возражения оппонентов, безразлично на диссертационных диспутах или на коллективных обсуждениях,не отнимали у меня много времени: если выводы были выношены и достаточно обоснованы, защита выполненной работы не представляла больших затруднений.

Таким образом, исследовательская работа всегда складывалась у меня из определенных этапов, которые сменяли друг друга в строгой последовательности: выбор темы, составление библиографии, изучение литературы, извлечение материала из источников (сначала опубликованных, потом архивных), составление ориентировочного плана, систематизация собранных данных, развитие и уточнение плана отдельных глав, литературное оформление. Опыт убедил меня, что такая система, несмотря на частичные отклонения (например, в случае появления нового солидного исследования, влияющего на содержание концепции, или открытия нового важного источника на последней стадии работы), обеспечивает не только ясное и стройное движение мысли, но и более быстрое осуществление научного замысла. Меня особенно убедили в этом наблюдения над работой некоторых ученых, которые спешили изложить свои мысли раньше, чем взаимные связи явлений окончательно улеглись и окрепли в сознании; результатом такого метода было создание множества лишних, неиспользуемых вариантов или что еще хуже неполная и недостаточно глубокая обработка конкретного исторического материала.

 

***

 

Бесспорно, работа над источниками занимает центральное место в исследовании историка. От удачного подбора и правильного анализа источников зависит успех обобщения, а следовательно, основных выводов всей работы. Каждый историк нащупывает собственные методы самостоятельной обработки источников. Обмен опытом в этом отношении особенно важен и плодотворен.

Привлечение нужных источников, как я уже говорил, определяется продуманной и ясно формулированной проблематикой темы. При этом чем богаче и разнообразнее используемые источники, тем больше шансов, что выводы исследования максимально приблизятся к изучаемой действительности. Поэтому понятно, отчего историки, особенно более поздних периодов, не могут ограничиться печатными публикациями и стремятся начать поиски новых материалов в архивных фондах. К сожалению, не всегда и печатные источники используются в полной мере; и здесь необходимы активные, иногда трудоемкие поиски, которые могут закончиться неожиданными открытиями и бросить новый свет на изучаемое явление. Когда я впервые приступил к теме о государственных крестьянах и реформе Киселева, меня не могли не заинтересовать социально-политические взгляды этого деятеля, его место в окружающем обществе и отношение к нему современников. Не ограничиваясь библиографическими справками и чтением зарегистрированных мемуаров и писем, я решил пересмотреть все упоминания о Киселеве, содержащиеся в старых исторических журналах (“Русском архиве”, “Русской старине”, “Историческом вестнике”, “Голосе минувшего”). Наличие ежегодных именных указателей в этих изданиях облегчило мою задачу и обогатило меня запасом новых и чрезвычайно интересных данных. Я получил возможность сопоставить различные характеристики и оценки, подойти к решению задачи шире и самостоятельнее. Лучше стал ощущаться “воздух эпохи”, конкретнее обрисовались черты самого Киселева, его поклонников и противников. В свете этих живых субъективных впечатлений иначе воспринимались сухие и на первый взгляд объективные нормы законодательных и административных актов. Насколько полезно обследование старых, в частности хозяйственных, журналов, таящих в себе ценнейшие сведения и незаслуженно забываемых, показала мне в 1952 г. работа над плановой темой “Конфликт между производительными силами и феодальными отношениями накануне реформы 1861 г.”.

Извлечение материалов из архивных фондов сопровождается для историка рядом затруднений. К счастью, в наше время положение существенно изменилось: сотрудники архивов стали ближайшими товарищами и помощниками исследователей; в распоряжении историка имеются прекрасно составленные путеводители по архивам с характеристиками хранящихся фондов; к его услугамустные консультации заведующих отделами, по его просьбе выдаются не только печатные, но и неизданные описи интересующих его фондов. Совершенно иное положение было в 20-х начале 30-х годов. Когда я начал работать над фамильным фондом Муравьевых и Бибиковых, мне отказались выдать его инвентарную опись и стали понемногу присылать интимные письма из обширного эпистолярного наследства дочери декабриста, известной среди его товарищей и друзей под именем Нонушки. Если бы я продолжал занятия в таком направлении и темпе, то никакого исследования о руководителе Северного общества у меня не получилось бы. После настойчивых просьб мне выдали на один день опись интересующего фонда, и я почти “контрабандой” выписал из нее названия ценнейших документов черновиков сочинений Н. Муравьева, конспектов прочитанных им книг и рукописей, его писем к матери и жене и т. д. Эта “домашняя” опись служила для меня путеводной нитью, направлявшей работу по основному руслу исследования. Еще важнее были для меня описи фондов Министерства государственных имуществ, когда я приступал к детальному изучению административной деятельности Киселева. К этому моменту архивные описи стали доступными для обозрения историков. Наряду с печатной описью V отделения царской канцелярии, я получил многочисленные, испещренные прочеркиваниями и отметками фолианты описей Архива внутренней политики, культуры и быта и Архива народного хозяйства (после войны оба хранилища слились в Центральный государственный исторический архив в ЛенинградеЦГИАЛ). Месяцами я просматривал эти старинные памятники архивного делопроизводства, выписывая на карточки все интересовавшие меня дела. Постепенно я извлекал из получившейся объемистой картотеки наиболее важные “единицы хранения”, регулируя их чтение в соответствии с планом исследования. Помню единственный случай, когда мне в 1938 г. отказали в выдаче описи Особенной канцелярии министра финансов, засекреченной 100 лет назад; но и тут, хотя обходным путем, мне удалось выяснить шифр интересовавшей меня докладной записки Канкрина. Моя картотека служила мне верой и правдой в течение всей работы над “Государственными крестьянами”. Она помогала мне разыскивать ответы на возникавшие вопросы, пропорционально распределять свое время на изучение разных разделов темы и, что особенно важно, определять, какие из них требуют исчерпывающего изучения, какие только выборочного.

Я понимал, что было бы утопией рассчитывать на полное ознакомление со всем делопроизводством Министерства государственных имуществ за несколько десятков лет управления Киселева. Такая задача была бы непосильной для одного исследователя и ненужной для успеха его работы. Если законы о государственных крестьянах или волнения в казенной деревне должны были освещаться с исчерпывающей полнотой, то текущая повседневная переписка департаментов заключала в себе много типового, повторяющегося из месяца в месяц, из года в год, и допускала выборочный метод просмотра и суммарной характеристики. Думаю, что этот вопрос о различении категорий источников и их обработки стоял не только передо мной; он неизбежно возникает у историка более поздних периодов, богатых сохранившейся обширной правительственной перепиской.

Очень важное значение имеет и другой вопрос о соотношении фондов различных архивов. Избрав главный объект источниковедческого изучения (для первой работы декабристские фонды ЦАОР, для второйправительственные фонды ЦГИАЛ), я знал, что неизбежно потребуются дополнения из других архивов. Постепенно выяснилось, что бумаги из личного фонда Н. Муравьева находятся не только в ЦАОР, но и в других хранилищах в Пушкинском доме, в Рукописном отделении Ленинской библиотеки, в Музее революции СССР; что личные бумаги Киселева тоже сосредоточены в разных архивах и необходимы предварительные разведки и поиски часто крупнейших и ценных для темы документов. Иногда в ходе исследования вставали вопросы, требовавшие исследовательских экскурсов в новые области. Когда я выяснял экономическое положение семьи Н. Муравьева, то не мог обойтись без материалов Межевого архива, а работая над вопросом о формировании взглядов Н. Муравьева, я столкнулся с вопросом о составе его личной библиотеки. Из данных фамильного фонда я узнал, что мать декабриста в 1840-х годах пожертвовала книжные богатства умерших мужа и сына Московскому университету. Это сообщение было подтверждено данными университетских отчетов, но оказалось, что пожертвованные книги не образовали особого личного фонда, а растворились в общей книжной массе университетской библиотеки. Мне приходилось наудачу, руководясь общим каталогом, заказывать книги по общественным вопросам Вольтера, Монтескье, Руссо, Бенжамена Констана, Радищева и других, пересматривать сотни томов ио счастье!находить отдельные томики не только с желанным ex librisом “Из книг М. Н. и Н. М. Муравьевых”, но и с личными, собственноручно сделанными заметками декабриста. Так обнаружился новый источник для освещения важной стороны в биографии крупного деятеля тайного общества.

Иногда открытие новых источников требует более сложных и тонких исследовательских методов. Выясняя процесс зарождения и эволюции революционного проекта Н. Муравьева, я разыскал среди его черновых набросков перечень конституционных актов различных штатов Североамериканской федерации. У меня возникло предположение, что эти в свое время демократические нормы послужили материалом при составлении статей проекта самого Муравьева. Внимательное сопоставление текстов показало иногда полное, иногда частичное совпадение многих статей, самостоятельно скомбинированных автором в соответствии с его собственным замыслом. Так обнаружился новый важный источник для понимания творческой эволюции одного из первых идеологических памятников русской революционной мысли.

Одним из затруднений, тормозящих работу исследователя, является пространственная разбросанность архивов по обширной территории СССР. Это неудобство особенно испытывают на себе историки СССР, изучающие процессы XIX—начала XX в.: правительственные фонды высших государственных учреждений императорской России (Государственного совета и его многочисленных комитетов. Сената, Синода, министерств) сосредоточены в Ленинграде; обычные краткосрочные командировки туда явно недостаточны для извлечения нужного материала для крупной монографической работы. Я ощутил это затруднение, когда приступил к собиранию материала о государственных крестьянах. Сначала я обратился к руководству ленинградского архива с просьбой выслать мне в Москву источники первой очередиматериалы правительственной ревизии 1834—1837 гг. Моя просьба была удовлетворена, и в течение первых лет я занимался этим обширным фондом в Центральном архиве Октябрьской революции. Но пересылка архивных дел сопровождалась организационно-техническими неудобствами, ставила в трудное положение ленинградских историков и ограничивала масштабы моих занятий. Ленинградский архив отказался от этой практики, и я старался возместить образовавшийся пробел поездками в Ленинград во время зимних и летних каникул.

В 1937—1938 гг., как я говорил, мне дали годичную творческую командировку без сохранения содержания, в 1948 г. я получил от Института истории АН СССР право на тех же условиях провести в Ленинграде 4 летних месяца. Эти поездки очень помогли мне ориентироваться в фондах, пересмотреть много дел и извлечь большую часть материала для двух томов второй монографии. Но материала все-таки не хватало, и пришлось прибегнуть к приему, широко практиковавшемуся некоторыми из моих московских коллег, на основании составленной мной архивной картотеки доверить подготовку копий и частью составление конспектов ряда архивных материалов опытным ленинградским товарищам. Сейчас благодаря широко внедряемому микрофильмированию и фотографической съемке документов трудная задача извлечения иногородних материалов как будто разрешается. Однако некоторые историки делают отсюда неправильный вывод: они утверждают, что исследователю нет нужды сидеть над оригиналами архивных документов и что начальная стадия его работы собирание материала может быть целиком переложена на помощников. Такой радикальный вывод не выдерживает критики: непосредственное созерцание документа, постепенное вчитывание, вдумывание, я бы сказал большевчувствование, в его содержание обогащают исследователя лучшим познанием эпохи и изучаемого явления; наблюдения над формальными особенностями источника почерком, форматом, бумажными знаками необходимое условие исторической критики; отобрать нужные единицы хранения, отыскать дополнительные уточняющие сведения, извлечь важные цитаты, придать ту или иную форму выпискам может вполне точно и эффективно только сам исследователь в соответствии с выработанной им проблематикой и намеченным планом. Поскольку идеал полного извлечения материала собственными силами ученого недоступен, приходится прибегать к содействию достаточно подготовленных помощников, давая им точные указания, снабжая инструкциями и образцами конспектов, устанавливая, какие документы нужно использовать и копировать и т. д. При всех условиях наиболее важные источники, так же как описи, должны быть непосредственно изучены самим автором задуманного труда.

Первый этап обработки выявленных источниковпроверка их подлинности и исторической достоверности. К сожалению, до сих пор в научном обиходе бытуют исторические подделки, которые на веру принимаются неопытными историками и легковерными издателями: достаточно вспомнить нашумевшие в советское время “Дневник Вырубовой” и “Солдатские письма с фронта” (времени первой мировой войны). В практике моей собственной работы был один поучительный эпизод, потребовавший критики подлинности источника. Когда я работал над темой о Н. Муравьеве, в секции по изучению декабристов была доложена рукопись “Записок Лаврентьевой”: это были живые интересные воспоминания, написанные от имени молодой девушки, жившей в семье Н. Муравьева и посвященной в политические планы декабристов. В “Записках” было много бытовых подробностей, давалась конкретная характеристика литературных и художественных интересов передового круга, был ярко очерчен образ самой Лаврентьевой, разделявшей взгляды и вкусы членов тайного общества. Однако условия происхождения рукописи были неясны, а некоторые описанные ситуации сомнительны. На основании фамильных записей матери декабриста я установил, что “Записки Лаврентьевой” повторяют случайную ошибку послужного списка Н. Муравьева, напечатанного в первом томе следственных материалов издания Центрархива: единственный малолетний сын Н. Муравьева (позднее умерший) был назван в обоих источниках не Михаилом, а Александром. Более внимательный анализ “Записок Лаврентьевой” (их предполагалось напечатать в известной серии Сабашниковых) убедил меня в том, что увлекательные мемуары передовой девушки начала XIX в. позднейшее сочинение, написанное в советское время. К этому выводу вскоре присоединилась и сама обладательница оглашенной рукописи.

Гораздо чаще перед историком встает другой вопросо достоверности имеющегося источника, о его соответствии исторической истине. Искажение событий, неточность цифровых данных, приукрашивание или, наоборот, очернение изображенных лиц под влиянием социальных и личных мотивов так же часты, как невольные ошибки памяти в позднейших воспоминаниях современников.

Было бы наивно без сопоставления с другими источниками судить о восстании 14 декабря 1825 г. по записям Трубецкого 50-х годов или принимать без критики изложение Н. Муравьевым его конституционного проекта, данное на предварительном следствии. Не менее наивным было бы считать безошибочными блестящие отчеты Киселева о деятельности его министерства и состоянии государственных крестьян, представлявшиеся ежегодно Николаю I. Во всех этих случаях я должен был сопоставлять изучаемый источник с другими материалами, взвешивать условия происхождения документов, анализировать мотивы составителей и стараться отделить историческую правду от намеренной лжи, замаскированных умолчаний и неосознанных ошибок.

Очень часто документу недостает или имени автора, или даты его возникновения. Между тем оценка степени достоверности и самого содержания источника невозможна без предварительного решения этих вопросов. В Пушкинском доме я нашел протокол литературного общества “Арзамас” с собственноручными подписями его членов в форме условных образных псевдонимов. Хорошо знакомый с почерком Н. Муравьева, я без труда установил, что именно он скрывается под именем “Статного лебедя”; таким образом была найдена точка опоры для освещения роли крупного декабриста в передовом литературном течении его времени. Еще важнее было определение почерков комментаторов второй редакции конституции Н. Муравьева, сделавших свои замечания на полях рукописи: они помогли определить, какие группировки складывались в Северном обществе и в каком направлении шло развитие их политической мысли. Зная характерный почерк Киселева, я мог определить его многочисленные, часто весьма откровенные оценки деятельности собственного министерского аппарата в годы реализации реформы. Таким образом, атрибуция безымянного исторического документа, а иногда части документа так же необходима, как атрибуция анонимного художественного произведения.

Для всестороннего и правильного освещения фактов нужно знать не только автора документа, но также место и время возникновения этого документа. Топографическая и хронологическая датировка проекта Н. Муравьева покрыть Россию густой сетью каналов помогла мне понять социально-экономическую направленность его мысли в годы сибирского поселения.

Конечно, критика подлинности и достоверности источника, так же как его атрибуция и датировка, играют подсобную, вспомогательную роль при исследовании темы. Основная задача историка максимально использовать содержание источника с точки зрения намеченной проблематики и в соответствии с принципами марксистско-ленинской методологии. Когда я работал над темой “Государственные крестьяне и реформа П. Д. Киселева”, то старался извлечь из источников все необходимые факты, чтобы решить поставленные вопросыо возникновении реформы, т. е. о породивших ее хозяйственных предпосылках и движущих силах, об ее социально-экономической направленности, об условиях и итогах ее реализации, об ее историческом значении. Начиная собирать материалы под этим основным углом зрения, я стремился отрешиться от всяких предвзятых точек зрения, искать историческую истину и фактах самой действительности; перед моими глазами были отрицательные стороны научной деятельности М. Н. Покровского, который строил широкие предвзятые схемы, не утруждая себя систематическим анализом всех основных источников. К сожалению, такая методика пережила М. Н. Покровского и до сих пор встречается в отдельных исторических работах. Подлинное научное историческое исследование может быть результатом только самостоятельного длительного упорного труда; факты, и только факты, проверенные, сопоставленные и органически связанные друг с другом, могут быть прочной основой широкого обобщения; чем шире искомый ответ на поставленную проблему, тем насыщеннее фактическим материалом, а следовательно, объективнее и правдивее должно быть изображение жизни, возникающее в сознании историка.

Однако в распоряжении исследователя должен быть правильный критерий для отбора и толкования фактов. Таким надежным орудием исторического познания является учение марксизма-ленинизма, помогающее найти дорогу из лабиринта безграничного фактического материала. Изучая то или иное явление, историк должен показать его возникновение и развитие, исходя из экономических условий эпохи, осветить его во всех жизненных опосредствованиях, раскрыть его внутренние противоречия и в результате исследования найти ему закономерное место в ходе исторического процесса. Исходя из этих методологических предпосылок, я стремился анализировать собранные источники, чтобы представить себе события, отношения и людей не в статичных закостеневших формах, а в процессе их непрерывного движения, развития, изменений. Это одинаково относилось и к положению крестьянских масс, и к позиции правительства, и к деятельности отдельных лиц, в частности к таким явлениям, как конституционный проект Никиты Муравьева или реформа управления государственной деревней, проведенная Киселевым.

Изучая историческое явление в опосредствовании других смежных явлений, я старался прежде всего извлечь из своих источников все, что раскрывало его экономические корни, связывало общественные события и отношения с глубокими социально-экономическими сдвигами данного периода. Для первой половины XIX в. в истории России таким определяющим процессом был переход от феодальной формации к капиталистической; поэтому естественно, что я старался решить вопрос о закономерностях и особенностях разложения и кризиса феодально-крепостнического строя как основе буржуазных тенденций, по-разному проявившихся в деятельности Никиты Муравьева и в неудавшейся реформе Киселева.

Однако было бы ошибкой, если бы я последовал вульгарно-материалистическим советам моих оппонентов, высказанным на диспуте 1929 г., и начал отрицать обратное воздействие надстройки на базис или пытался давать экономическое объяснение “каждому надлому и каждому высказыванию” изображаемых деятелей. Я придавал и придаю большое значение эволюции права и развитию идеологии. Поэтому при отборе и изучении источников я старался отвести определенное место и законодательному материалу, и формированию социально-политических взглядов. Больше того, признавая руководящее значение за массами, я старался вместе с тем избежать сухого обезличивания исторического процесса и в меру своих сил дать характеристики живых людей, творивших историю своими сознательными или неосознанными усилиями.

Для того чтобы историческая действительность предстала в правильном свете, особенно важно изучить и показать классовую борьбу как главный двигатель происходивших событий. Но внимательно прослеживая эту основную линию в общественных отношениях, не надо забывать важнейшего требования марксистской диалектики: объясняя поступательное движение жизни, искать и раскрывать внутренние противоречия во всех изучаемых явлениях. Общественное развитие идет не прямыми, а сложными, зигзагообразными путями. С этой точки зрения необходимо учитывать и фракционные течения в среде господствующего класса, и противоборствующие тенденции правительственной политики, и наличие различных элементов в мировоззрении одного и того же деятеля. Я стремился извлечь из источников все, что говорило об этих живых противоречиях и в истории тайного общества, и в конституции Н. Муравьева, и в проектах реформы государственной деревни, и в попытках преобразований Киселева. Но основным противоречием, которое напоминало о себе при изучении источников, оставался конфликт между ростом производительных сил и феодальными отношениями, находивший свое отражение в классовой борьбе крестьянства.

Таковы основные, но не единственные примеры влияния марксистско-ленинской методологии на отбор, анализ и обобщение исторического материала в практике моей работы.

В заключение скажу об одном техническом приеме, который связан с этой стороной исследовательского труда. Подходя с указанной точки зрения к отобранным и прочитанным источникам, я старался каждый отдельный документ разложить на составные не разложимые далее частив соответствии с разными аспектами намеченной проблемы. Каждую частицу в форме цитаты или конспективной выписки я заносил на особую карточку имея в виду последующую систематизацию материала. Когда на основе сложившейся концепции и выработанного плана монографии я начинал комбинировать материал по главам и разделам, я мог свободно оперировать подготовленными карточками, располагая их в группы и придавая им ту или иную последовательность. Если весь документ в целом составлял неразложимую часть источника, он приобретал роль отдельной карточки: подложенный в определенном месте, он составлял такую же неделимую единицу в общей сумме материала. Иногда приходилось делить на части снятую машинописную копию документа, сохраняя на отдельном листке сжатое изложение его содержания в целях контроля. Я убедился на опыте, что подобный технический прием не только облегчает систематизацию собранных данных и литературное оформление монографии, но также обеспечивает полное и стройное использование всех источников.

 

***

 

Какие советы я мог бы дать молодым историкам, исходя из оценки положительных и отрицательных сторон своего научного опыта?

Я не стану повторять прекрасных призывов любить науку и служить ей бескорыстно и преданно, которые с такой искренностью и силой прозвучали в обращении к молодежи нашего великого физиолога И. П. Павлова. Я остановлюсь на других вопросах, которые непосредственно относятся к нашей научной специальности, к изучению исторического прошлого.

Интерес к истории может быть продиктован различными мотивами. Реакционно настроенные историки уходили в прошлое, чтобы отрешиться от настоящего, которое они презирали и ненавидели. Они духовно разрывали свою связь с современностью, идеализируя отжившие институты и отношения, поднимая на пьедестал авторитарную власть папы, “артистизм” и рыцарскую красоту средневековья, патриархальные нравы феодального быта. Наоборот, передовые историки всегда сохраняли внутреннюю связь с обновляющейся жизнью и служили ей силой своей мысли и слова. Такие историки не уходили от действительности, а сливались с ней глубоко и органически: они изучали прошлое, чтобы лучше понять и освоить настоящее; они учились на конкретном материале прежних веков, стараясь увидеть в них глубокие корни современности и создать опору для более точного предвидения будущего.

Наша задача воспитать в себе и в других именно такое живое и действенное отношение к исторической науке. Лучшее средство для этого установить тесную связь теории с практикой, соединить восприятие событий и отношений с непосредственным участием в политической и культурной жизни. Поэтому мой первый и главный совет молодым историкам никогда не удаляться от “вечно зеленеющего древа жизни”. Конечно, связи с современной действительностью могут быть многообразными в зависимости от личных способностей, внешних условий и специального исторического профиля. Благо тому ученому, который может совместить сосредоточенную исследовательскую работу с активной политической деятельностью. Гораздо чаще занятия наукой могут быть соединены с политико-просветительной, научно-организационной или преподавательской работой. Здесь нет и не может быть никаких заранее установленных рецептов: вопрос о гармоническом сочетании теории с практической деятельностью должен быть разрешен самим ученым в соответствии с его личными данными и определившимися наклонностями. Конечно, специализация по вопросам новейшего периода обеспечивает историку более тесное и плодотворное соприкосновение с действительностью, особенно в наше время величайших дерзаний в области науки, техники и общественной жизни. Но для всякого, разделяющего марксистско-ленинские взгляды, должно быть ясно, что последовательные звенья всемирно-исторического процесса нерасторжимы, что подлинное исследовательское проникновение в неосвещенные глубины исторического прошлого необходимо для правильного понимания современного, переживаемого нами периода. Научное исследование всемирного пути человечества, так же как нашей отечественной истории, должно быть непрерывным и всеохватывающим, не прекращаться ни на минуту, становиться все углубленнее и ближе к истине. Этого требуют и практические задачи дня не только воспитание новых поколений, повышение умственного и морального уровня широких кругов советского общества, но и другие актуальные задачи современности. Изучение ранних стадий исторического процесса непосредственно помогает развитию отсталых народностей, которые стремятся к освобождению от колониального гнета и к быстрому усвоению передовых общественных форм. Марксистско-ленинское исследование европейского средневековья, его религиозных и государственных институтов помогает нашей борьбе с усиливающимся западноевропейским клерикализмом, этой духовной и политической опорой реакционных империалистических кругов. Раскрытие сложных процессов эпохи капитализма, особенно ее последней, империалистической фазы, помогает лучше понять и осветить закономерные предпосылки социалистической революции не только у нас, но и в других странах. Нам нужны историкиспециалисты по всем периодам всемирно-исторического процесса, нам нужно, как подчеркивается XXV съездом КПСС, “повысить роль общественных наук в наступательной борьбе против антикоммунизма, в критике буржуазных и ревизионистских теорий, разоблачении фальсификаторов идей марксизма-ленинизма”. И каждый из наших историков-специалистов найдет в своем арсенале необходимое оружие, чтобы отстаивать на международной арене подлинную историческую истину. Перед всеми историками открываются возможности приобщиться к борьбе за коммунистические идеалы и найти себе широкое поле для реального применения научно-теоретических выводов.

Стремление связать историческое знание с практикой его массового распространения и воплощения в действительности выдвигает перед историком другую задачу не замыкаться в рамки избранной узкой специальности, а овладеть широким кругом исторических и жизненных представлений. Плох тот историк, который в известных границах не знает всего хода исторического процесса, не обогащает себя сведениями по смежным дисциплинам философии, экономике, праву, не впитывает в себя художественных богатств, накопленных человечеством. Историк, как всякий ученый, должен быть широко образованным человеком, следить за успехами не только собственной дисциплины, но и других наук. Только тогда его мысль будет способна глубоко проникать в существо исторических явлений, всесторонне анализировать намеченные объекты и делать широкие обобщения в собственной области. Вот почему я дал бы совет каждому молодому историку не превращаться в сухого педанта, подобного гётевскому Вагнеру, а воспитывать в себе великое фаустовское начало неустанного искания, личного совершенствования, овладения широкими просторами духовного мира. Оговариваюсь,это стремление вперед не должно убивать принципа научной специализации, оно должно дополнять и углублять специальные знания и навыки в пределах, устанавливаемых личными способностями и внешними условиями жизни.

Я считаю, что успеху в осуществлении этой задачи очень способствуют не только энергия и целеустремленность, но и выработка в себе способности самостоятельно, без всякой опеки, вести научно-историческую работу. Конечно, консультации руководителей и сообщение справок помогают беспрепятственному и быстрому продвижению вперед, но они не должны превращаться в постоянные подпорки, которые устраняют необходимость личных, иногда трудных усилий в преодолении возникающих препятствий. Принцип самодеятельности должен пронизывать всю подготовку начинающего историка, иначе он не приобретет той творческой самостоятельности, без которой немыслим настоящий ученый, смелый искатель истины, способный находить и отстаивать собственные, им самим выношенные выводы. Я желаю нашим молодым историкам включить этот принцип в свой “символ веры”, не отступать от него во имя личных практических соображений, не поддаваться дурному обычаю избирать легкие, “общепринятые” темы, подгонять факты под известные, давно утвердившиеся положения и, страхуя себя от возможных осложнений, оперировать безобидными, “обтекаемыми” формулировками. Духовные искания всегда связаны с возможностью ошибок даже в том случае, если автор обладает хорошей методологической подготовкой и превосходным знанием предмета.

Требование проявлять максимум самостоятельности нисколько не исключает тесной связи с научным коллективом, внимания и уважения к искренне выраженному мнению товарищей. Наоборот, оно предполагает самое активное участие в научных дискуссиях на принципиальные исторические темы, уменье обосновывать и стойко защищать свои взгляды при совместном обсуждении спорных вопросов. За последнее время такие плодотворные диспуты на специальных сессиях, симпозиумах, конференциях начинают широко входить в обиход нашей научной жизни. Все больше изживается бытовавший обычай поражать своих соперников вырванными цитатами из классиков марксизма и наклеивать неугодному сопернику одиозные политические ярлыки. Борясь за свои выводы, надо одновременно учиться у своих противников, если их аргументы и положения несут в себе что-нибудь ценное, и не отказываться признать их правоту, если она доказана убедительными доводами. Принцип самодеятельности должен умело совмещаться с принципом коллективности, одной из важнейших основ социалистического строя. Молодым историкам (не в меньшей мере, чем старым, выросшим в условиях индивидуалистических форм труда) нужно вырабатывать в себе способность согласованно и дружно работать в научном коллективе, в частности при выполнении плановых коллективных заданий. Самостоятельность, личная инициатива, воспитание навыков самодеятельности вовсе не означают общественной изоляции, превращения ученого в замкнутого анахорета, который наедине с собой и только с собой обособленно созидает собственное произведение.

Мое последнее пожелание молодым историкам при достижении поставленных исследовательских задач вырабатывать для себя систему планомерного, упорного, настойчивого труда. Какие бы дарования ни отличали ученого, какая бы замечательная работоспособность ни была его счастливым природным качеством, рассчитанная систематическая работа, строго осуществляемая в жизни, является обязательным условием научных успехов. Каждый подлинный ученый в известной степени должен быть подвижником: он вынужден жертвовать личными удовольствиями и благами своему основному научному призванию. Ученый это одинаково относится и к историкам не может строить своего научного здания только на вдохновенных порывах и окрыляющей интуиции. Может быть, историку больше, чем всякому другому ученому, нужно затратить огромный предварительный труд на освоение накопленной литературы .и громадных пластов неисследованного архивного материала. Здесь необходимы и строгий расчет своих сил, и упорная выдержка в выполнении черновой работы. Было бы неразумно навязывать сложившуюся технику своего трудового опыта всем остальным историкам, и не. в этом моя задача. Мне хочется только подчеркнуть, что тот, кто хочет стать подлинным и полезным научным работником, не должен смотреть на свою профессию как на “легкое” занятие, открывающее дорогу радостной безоблачной жизни. Нет, профессия историка связана с напряженным трудом и требует от человека суровой и длительной школы. Но если историк любит свою науку, если он находит радость в творческих исканиях, если его труд двигает вперед познание прошлого и служит лучшим идеям человечества, он будет вознагражден сознанием своих плодотворных усилий и достигнутых результатов.

В заключение я хотел бы пожелать, чтобы работа историков велась дружно и научные разногласия никогда не превращались в личные столкновения. Творческий труд, основанный на марксистско-ленинской идеологии и чувстве товарищества, лучший залог успеха всего коллектива и каждого сотрудника в отдельности.

 

***

 

Настоящую книжку я рассматриваю как публичный отчет в своей научной деятельности: моей задачей было поделиться своим рабочим опытом не только с историками, но и с более широким кругом читателей.

 

ВОПРОСЫ ДЛЯ САМОКОНТРОЛЯ

 

1. Какие основные этапы работы над историческим трудом выделяет Н.М. Дружинин?

2. Что явилось побудительным мотивом для выбора темы исследования историка “Декабрист Никита Муравьев и государственные крестьяне реформы Киселева”?

3. Как описывает Дружинин “лабораторию в лаборатории” исследователя? (Собственные организационно-технические приемы).

4. Какое значение придает Дружинин в своем творчестве возможному “оппонентному кругу”?

5. Что пришлось преодолевать историку, работая в архиве (“Стратегия выживания” профессионала)?

6. Охарактеризуйте основные черты модели работы Н.М. Дружинина с историческим источником.

7. Как историк понимает коллективную работу в науке?

 

 

А.Л.Сидоров

НЕКОТОРЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ О ТРУДЕ И ОПЫТЕ ИСТОРИКА

 

 

После сорока лет работы в области отечественной история кажется странным начинать свой рассказ с того, что я не готовился и не собирался быть историком, а если все-таки стал им, то благодаря стечению ряда счастливых и неожиданных обстоятельств. Мне хотелось быть инженером-электротехником. Откуда у меня появился этот интерес, я не могу объяснить. По-видимому, он был навеян городом и школой (реальное училище). Я родился в 1900 г. в “заштатном” городе Починки Нижегородской губернии. Наша семья связана с Волгой и землей. Дед мойволжский бурлак, осевший в деревне. Он, как и отец, был неграмотным, довольно бедным крестьянином. Условия дореволюционной деревни рано пробудили мой интерес к аграрному вопросу, и я еще в юности прочитал довольно много книг на эту тему. С 1918 г. якомсомольский активист, с 1920 г.член Коммунистической партии. В марте 1918 г. состоялось мое первое большое выступление на митинге в честь 47-й годовщины Парижской Коммуны. В марте 1920 г. я был командирован в партийную школу при Нижегородском губкоме. Осенью 1920 г., будучи уже преподавателем политической экономии Нижегородской губернской партийной школы, я пришел в Нижегородский губком РКП (б), чтобы оформить командировку в Петроградский электротехнический институт. Однако в губкоме решили иначе, вместо Петрограда я оказался в роли хлебозаготовителя в Лукояновском уезде. Выполнив задание, я вернулся в партийную школу и стал усердно заниматься, помимо политэкономии, и математикой.

Нижний Новгород не был тогда университетским центром, и я не помню, чтобы там были крупные представители буржуазной исторической науки. В Педагогическом институте русскую историю читал бывший член Учредительного собрания эсер Кутузов. Он был хорошим лектором и выступал иногда с публичными лекциями, пронизанными народническими идеями. О его научных трудах мне ничего не было известно.

В партийной школе курс по истории социализма читал бывший студент Психоневрологического института Д. Лурье (ставший позднее экономистом-аграрником), а русскую историю преподавал старый большевик-подпольщик Шмонин, работавший одновременно секретарем райкома партии. Лекции по политической экономии читала старая большевичка, “правдистка” А. В. Савельева.

Прошел еще год, в течение которого пришлось много работать в школе и вести пропагандистскую работу среди красноармейцев. Осенью 1921 г. меня вызвали в губком партии и, памятуя мою склонность к технике, в партийном порядке направили в Москву, в Институт инженеров Красного воздушного флота им. Н. Е. Жуковского. Должен признаться, что командировка меня мало порадовала. Я не имел склонности к авиации. Но именно этой командировке я обязан тем, что стал историком.

До зачисления в штат армии выдержавшие испытания и принятые в институт гражданские лица (их было процентов 20) должны были устраиваться самостоятельно. Я пристроился в общежитии Коммунистического университета им. Я. М. Свердлова, на Дмитровке, дом 6, где у меня был знакомый нижегородец, красный офицер Ведерников. Мне был выделен свободный топчан в одном из углов комнаты. Тем временем я сдал приемные экзамены, начал учиться в институте, но зачисление в штат армии, а вместе с этим и на “довольствие” задерживалось. Единственная ценность, которой я владел,“Курс теоретической механики” Н. Е. Жуковскогобыла превращена в хлеб. Товарищи “свердловцы” поддерживали меня, но и для них я оказался большой обузой. Они посоветовали мне держать приемные испытания в лекторскую группу при Свердловском университете. Я рискнул выдержал испытания, но т. к. отделение политической экономии уже было укомплектовано, меня могли зачислить лишь на отделение философии или истории. Я выбрал “наименьшее зло” русскую историю. Итак, в октябре 1921 г. с техникой было покончено. Надо было заниматься историей. Таковы внешние обстоятельства моего пути к исторической науке.

Конечно, по истории я уже кое-что читал, в том числе и В. О. Ключевского. Но именно он, в силу своего таланта, образности языка посеял во мне сомнения. Мне казалось, что историком, как и поэтом, надо родиться. Конечно, это было ошибочное заключение молодости, но и теперь я думаю, что доля истины в моих тогдашних сомнениях была. История как наука требует не только специальной подготовки и хорошего знания литературы, но и известной способности к философскому мышлению.

Сидоров А.Л. Исторические предпосылки Великой

Октябрьской социалистической революции.

М., 1970. С. 3-5.

 

ВОПРОСЫ ДЛЯ САМОКОНТРОЛЯ

 

1. На основе данного текста определите, какие факторы являются доминирующими в мотивации выбора профессии историка – внутренние или внешние

2. Каковы представления А.Л.Сидорова о необходимых качествах, присущих историку-профессионалу?

 

A.M. Панкратова

Мой путь в науку

 

“[8 марта 1939 г.]

 

Каждый год 8 марта наша советская родина заботливо подводит итоги творческого роста целой половины населения, ранее находившейся в бесправии и угнетении, а теперь быстро и уверенно шагающей вперед, в качестве активного и полноправного строителя социалистического общества и передового борца за коммунизм.

Великое счастье шагать в этой шеренге! И я особенно сильно чувствую это счастье в дни смотра - в международный женский праздник 8 марта. В эти дни меня часто спрашивают: "Как вы пришли в науку?". "Меня привели к ней партия и советская власть!" - отвечаю я с радостью и гордостью.

С победой Великого Октября и с расцветом советской власти связана большая и лучшая половина моей жизни.

В прошлом - детство, которое нечем вспомнить, и юность, полная гнетущей заботы о завтрашнем дне. Учительница народной школы устроила меня "по протекции" в казенную гимназию, где ее сестра была начальницей. Мне строго внушили: "Чтобы освободить тебя от платы за учение, ты должна всегда быть первой ученицей". Напрягая все силы и способности, и была "первой". В 14 лет ушла из семьи, предложили за обед и за угол заниматься с двумя девочками той же гимназии. С тех пор и началась моя "работа по найму". В 15 лет отдала матери первые заработанные для поддержки семьи пять рублей. На грошовые уроки уходили вечера, а ночи - на учебу. Мечта стать сельской учительницей - была пределом моих желаний. В 1914 г. по окончании гимназии поступила на Одесские высшие женские курсы, хотя они никаких прав нам, женщинам, не давали. Но велика была тяга к знанию. Чтобы учиться и платить за право учения, свела бюджет к минимуму: три копейки на французскую булку и стакан чаю, летом - хлеб и дыня за пару копеек, обед в студенческой столовке - через день - за 8 копеек. Так жила, работала, училась, пока не грянула революция 1917 г.

Наступили боевые годы. Старая наука была забыта. Зато прошла новую школу - школу классовой борьбы, переросшей в невиданную в мировой истории гражданскую войну. В 1918 г. участвовала в партизанском движении в селах Одесского уезда. Наш Сычавский отряд влился потом в дивизию Котовского. Я подала заявление о вступлении в партию большевиков и вернулась в Одессу. Весной 1919 г. я поехала в Москву. Впервые видела и услышала Ленина (на съезде по внешкольному образованию). Затем на Украине наступили еще более трудные - 1919 и 1920 годы. Свирепствовал белый террор деникинщины. Ряды наши редели, но быстро пополнялись новыми борцами. И вот я - молодая девушка и молодой член партии - была выдвинута секретарем сначала райкома, затем - обкома в Одессе. После этой - подлинно отечественной, всенародной войны с белыми и интервентами - началась стройка. Помню, с каким подъемом проходила в 1920 г. наша первая женская конференция, которой я руководила, как первая заведующая губ. женотделом. Еще страна дымилась в огне пожарищ и разрушений. А этот новый мощно пробудившийся отряд будущих строителей требовал знаний, лекций, бесед, книг.

Так начались мои первые лекции по истории декабристов. Парижской Коммуны, революции 1905 г. и т.п. В 1921 г. в марте на Х съезде партии я снова услышала Ленина. По призыву партии поехала на борьбу с голодом, поразившим Поволжье и Урал. В 1921 - 1922 гг. на Урале работала на профсоюзной работе, мобилизуя массы для восстановления народного хозяйства. И опять наука незаметно переплеталась с революционной практикой. Чтобы мои доклады рабочим были убедительнее, я приводила материал о положении и борьбе рабочего класса в прошлом. Готовясь к таким докладам, я случайно заинтересовалась архивами уральских заводов. Из накопленных материалов выросла моя первая монография по истории рабочего представительства, изданная в 1923 г.

В 1922 г. ЦК ВКП(б) командировал меня в Институт красной профессуры (ИКП), на историческое отделение. В 1925 г. меня, в числе нескольких наиболее успешно окончивших ИКП, партия и советская власть послала в научную командировку за границу на целый год.

За годы учебы в ИКП я много и напряженно работала, готовясь к научной работе. Серьезно занялась иностранными языками, много работала в архивах. А главное - систематически овладевала марксизмом-ленинизмом.

В год смерти Ленина впервые прочитала полное собрание его сочинений (все, что к этому времени было издано). Помню, как упорно, изо дня в день, я накопляла листочки с конспектами ленинских работ. Мне казалось, что я стала смотреть на мир другими глазами. Такое радостное волнение я еще чувствовала, когда летом 1922 г., готовясь в ИКП, я преодолела трудности изучения первого тома "Капитала", который после этого долго был моей любимейшей книгой.

В 1923 г. началась моя первая педагогическая работа в вузах. Это были первые лекции политработникам Красной Армии (Военно-политические курсы Академии РККА) и первые семинары в Академии коммунистического воспитания имени Н.К. Крупской. С Надеждой Константиновной я познакомилась еще в 1920 г. в Москве и с тех пор не раз встречалась с этой замечательной женщиной нашей страны, горечь утраты которой так сильно переживает сейчас весь советский народ и особенно женщины, за освобождение которых она боролась всю жизнь.

После возвращения из научной командировки осенью 1926 г. мне, еще молодому научному работнику, было поручено вместе с проф. Тарле и проф. Пресняковым (ныне покойным) организовать научно-исследовательский институт истории при Ленинградском университете. С 1927 г. я снова работала в Московских вузах. В 1929 г. была утверждена Наркомпросом профессором Московского университета. В этом же году ЦК ВКП(б) направил меня на научную работу в Коммунистической Академии, действительным членом которой я была избрана в 1930 г.

После исторического решения ЦК ВКП(б) об организации исторических факультетов, я была утверждена заведующей кафедрой истории СССР в истфаке МГУ. В 1936 г. приняла участие в объявленном ЦК ВКП(б) и СНК СССР конкурсе на лучший учебник по Истории СССР и получила правительственную премию. По заданию ЦК ВКП(б), под моей редакцией был подготовлен учебник по истории СССР, который сейчас передан мною на утверждение правительственной комиссии.

Во время выборов в Академию наук в январе 1939 г. меня избрали членом-корреспондентом Академии наук - единственную женщину - по отделению истории и философии.

Таков мой путь в науку. За 15 лет научной работы я написала 6 больших исследований, до 100 научных статей. Ближайшей научной задачей ставлю подготовку научной работы о Н. Г. Чернышевском, великое имя которого носит наш Саратовский университет, который осенью 1939 г. отметит 50-летие со дня смерти революционного демократа и великого русского ученого. Одной из важнейших моих задач, как профессора-большевика, будет задача всемерной научной помощи молодым кадрам.

Я надеюсь, что к будущему международному женскому дню - к 8 Марта 1940 г. - мне удастся подготовить к защите диссертаций несколько женщин -молодых научных работников и тем самым пополнить ряды нашей передовой советской науки новыми энтузиастками науки, перед которыми так широко распахнула двери Советская власть и великая партия Ленина - Сталина.

Историк и время. 20-50-е годы ХХ века. А.М.Панкратова. М., 2000. С.214-215.

 

Письмо А.М.Панкратовой - Е.И.Веденеевой

 

Саратов 26 сентября 1939 г.

 

Дорогая Евгения Ивановна!

Я получила от Вас пару дней назад ответное письмецо и сегодня другое - с "эмблемами". Вашу большую радость я объясняю тем, что Вы действительно любите нашу науку, - и самая перспектива работы в этой области Вас так окрыляет, Как жаль, что Вы давным-давно не сделали практических шагов в этом направлении! Ну, все равно, будем исходить из данного положения вещей.

Прежде всего об "эмблемах". Вы совершенно правы. Именно таким должен быть наш труд - научное исследование историка-марксиста. Это и вдохновенное предвидение- на основе глубочайшего познания прошлого, и кропотливейшая работа по исследованию тех кусочков, из которых, при помощи точного, объективного, тщательного анализа восстанавливаются картины прошлого, чтобы проникнуть в перспективы будущего. Наша историческая наука восстанавливает день вчерашний, но только для того, чтобы лучше понять день сегодняшний и легче бороться за день грядущий.

Да, вот, возьмите последние события: освобождение Зап[адной] Украины и Зап[адной] Белоруссии. На помощь нашему многомиллионному народу в понимании событий пришла и историческая наука: по радио ежедневно передают исторические очерки из прошлого Белоруссии и Украины, историч[еские] музеи делают выставки, исторические журналы печатают статьи, Акад[емия] наук устраивает исторические лекции, готовит книги и т.п.

А наша советская и белорусская и украинская молодежь, крепко увязывая эти сведения из прошлого в один узел освободительной борьбы, уже думает о будущем: " Нет, к прошлому вернуться не хотим! За будущее будем драться!".

И так во всем и всегда я глубоко чувствую прочную связь грядущего с прошлым, и работая над прошлым, я радуюсь, что облегчаю путь к будущему тем, кто идет и придет нам на смену.

Но эта работа историка-марксиста только тогда даст свои плоды, когда она действительно уподобится кропотливости пчелы. Увы, в нашей области так много и так часто легковесно-небрежной халтуры.

Я в начале 1939 года, в связи с выходом "Кр[аткого] курса ист[ории] ВКП[б]", в Саратове прочла лекции о том, как работали в области науки Маркс и Ленин. Сокращенно эта лекция была помещена в "Правде" (кажется, от 1 июля 1939 г.)

2. Читали ли Вы эту мою лекцию (полоса в "Правде")? Если не читали, м[ожет] б[ыть], удастся Вам найти комплект "Правды" и прочесть ее? Там есть многое из области Ваших "эмблем". Я сама многому, многому поучилась, когда работала над работами Маркса и Ленина, изучая их великий опыт научной работы. Меня все мои слушатели просили напечатать эти материалы моих работ в виде брошюры о том, как работали в области научного исследования Маркс и Ленин. Я и сама мечтаю это сделать, но все нет времени.

Ну, а теперь конкретно о нашей с Вами теме: над чем Вам работать? Я могу Вам предложить несколько разных перспектив и вариантов. Все они, естественно, будут связаны с моими собственными планами, ибо ничего я из Академии пока не получила.

Сначала несколько слов о себе. Вам тогда яснее будет и "перспективная" часть, касающаяся Вас. Я тоже немолода: мне 41 год. Я уже 20 лет в партии, В 1925 г. окончила ИКП (историческое] отд[еление] и с тех пор на историческом фронте. Имею порядочно работ (б[ольшей] ч[астью] по истории рабочего движения и истории революции. Ряд лет (с 1930 по 1936 г.) руководила научно-популярным журналом "Борьба классов" (теперь "Исторический журнал"). С 1929 по 1936 г. руководила в бывшей Ком[мунистической] Академии секцией по изучению истории пролетариата (вышло 22 книги: "История пролетариата СССР").

С 1937 г. и до сих пор заведую кафедрой истории СССР на истор[ическом] ф[акульте]те в Саратовском] г[осударственном] у[ниверсите]те. В январе 1939 г. избрана членом-корр[еспондентом] Акад[емии] наук СССР. В И[нститу]те истории Акад[емии] наук руковожу группой по изучению истории СССР XX века. Вот кратко и все.

Работа сразу в двух городах требует большого напряжения, тем более, что нагрузка и в Москве и в Саратове полная, если не больше. Семья - в Москве. Там учится в 8 классе и моя дочка Мая (ей 1 января будет 15 лет). Это - единственное, что меня сильно огорчает в моей ситуации: я уже три года живу с дочкой врозь. Правда, приезжаю в Москву часто, но и там очень занята.

В Саратове работаю очень охотно, т. к. здесь я гораздо нужнее, чем в Москве, да и отношение настолько прекрасное, что невольно привязывает. Так или иначе, но я сама отказалась от перевода совсем в Москву, на котором настаивала Академия и который мне предлагал Наркомпрос. Решила поработать еще и этот год в Саратове, а там посмотрим. В прошлом году работала над учебником по истории СССР (сейчас он в правительственной комиссии) для старших классов средней школы.

В этом году готовим в Академии многотомный труд по истории СССР. Мне поручено организовать и редактировать VII том, посвященный истории XX века (до Февральской] револ[юции] 1917 г.). Готовится том и по советскому периоду, но, кажется, еще не сформирован [...] Теперь мои и, м[ожет] б[ыть]. Ваши?/ планы:

 

1) Видимо, было бы всего лучше Вам поручить к[акую]-н[ибудь] статью из тома по советскому периоду. Томом будет, вероятно, руководить тов. Минц. Я приеду числа 4 ноября и буду в Москве до 15 января. Но и до моего приезда я могла бы о Вас написать тов. Минцу. Но у него Вы будете работать без меня, я руковожу другим томом.

 

2) По нашему тому, если я не ошибаюсь, как будто все статьи разобраны. Но, на всякий случай, я Вам здесь приложу записку к секретарю по этому тому -тов. Миркиной. Выясните у нее этот вопрос, и если что-нибудь Вас привлечет, попробуйте взять: я Вам помогу. Если Вы не решитесь сразу взять для самостоятельного исследования какую-нибудь большую тему, то в этом же томе я должна написать большой раздел: "Царская Россия накануне революции 1905 г.". Можно будет с Вами "поделиться".

 

3) Но лично меня давно увлекает, да только все не хватает времени, другая замечательная тема: "Триумфальное шествие Советской власти". Это период от 7 ноября 1917 г. до февраля 1918 г. (до германской интервенции). Так этот период назвал Ленин. Это период создания Советского государства - разрушения старого и ростков нового строя. У меня порядочно было сделано по этой теме, но все меня отвлекают на другие работы. Вот если бы Вы мне помогли осуществить эту мою мечту! Мы бы вместе сделали за год-полтора эту большую работу. Но здесь я пока не могу (по этой теме) Вас оформить в Академии договором.

Если удастся в к[аком]-н[ибудь] издательстве, будет хорошо. Но все это можно сделать лишь по моем приезде. Подумайте и черкните мне. Желаю Вам полного успеха. Жму руку. А.Панкратова

 

* Веденеева Евгения Ивановна - сотрудница Института истории Академии наук СССР, работавшая в группе историков в Казахстане. В 1950-х гг. референт А.М. Панкратовой.

Историк и время. 20-50-е годы ХХ века. А.М.Панкратова. М., 2000.

С.286-287.

 

ВОПРОСЫ ДЛЯ САМОКОНТРОЛЯ:

 

1. Факторы внутренней или внешней мотивации были преобладающими в выборе профессии и конкретной проблематики А.М. Панкратовой?

2. В чем суть ценностного отношения к исторической науке А.М. Панкратовой? Как оно соотносится с марксистской парадигмой?

3. Каково соотношение истории и политики в модели исторического исследования Панкратовой?

4. На что следует обратить внимание молодому исследователю в собственной профессиональной деятельности, с точки зрения Панкратовой?

 

Поляков Ю.А.

Так становятся историками…

 

“...Ташкент, осень 1931. Горожане провожают в последний путь красного командира, погибшего в бою с басмачами. Звучит скорбная медь оркестра. За гробом, водруженным на орудийный лафет, ведут боевого коня. Он тревожно ржет и бьет копытом. Под красным знаменем с черной каймой идет взвод красноармейцев.

Мальчишки, сбежавшиеся со всех окрестных улиц, зачарованно смотрят на траурную процессию, испытывая непривычные и непонятные им чувства торжественности и печали...

Детская впечатлительность намертво закрепила в моей памяти этот эпизод, пронеся его через десятки лет. И когда в 70-е годы я, знакомясь с документами о борьбе с басмачеством, прочитал, что 13 сентября 1931 г. в Каракумах в бою у колодца Чагыл погиб командир мотомеханизированного отряда Иван Иванович Ламанов, а его тело для торжественных похорон перевезли в Ташкент, детские воспоминания встали передо мной рельефно, ярко, сильно. Я задумался не были ли те далекие впечатления толчком, породившим интерес к истории и предопределившим мою судьбу. Нет, все не так просто. Думаю, что мой интерес к истории, приведший в конечном счете к выбору профессии, сложился не сразу и “прорезался” не под влиянием случайного эпизода, а сложился постепенно, под воздействием целого комплекса обстоятельств и причин. А запомнившийся эпизод стал одним из более или менее значимых слагаемых. Попробую разъяснить, что я понимаю под этим комплексом.

Я родился в Ташкенте, куда мой отец, коренной москвич, прибыл с частями Туркестанского фронта. Отец был врачом, участвовал в мировой войне, затем вступил в Красную армию. Вскоре в Ташкент из голодной Москвы приехала мать с моими старшими братьями, а затем, в октябре 1921 г., родился и я.

В Туркестане все дышало историей красочной, причудливо переплетенной. Я видел изразцовую вязь древних храмов, слышал рассказы о раскопках неведомых могильников. Запомнилось, как у старых пушек в городском сквере отец почтительно поздоровался с усатым, крепким стариком. “Это солдат, участник завоевания Средней Азии,сказал отец. С того времени и пушки”. Однажды к нам в дом по какому-то делу пришел рослый смуглый красавец в роскошных лакированных сапогах и еще более роскошных красных штанах. Оказывается, это был мадьяр из военнопленных первой мировой войны, командир эскадрона во время войны гражданской, оставшийся в Советском Союзе и в память о боевом прошлом носивший эти потрясающие алые кавалерийские чикчиры.

Весной 1932 г. я с матерью переехал в Москву. Теперь меня окружала московская и подмосковная старина.

Я бродил по городу, стоял зачарованный на Красной площади, любуясь Кремлем и Храмом Василия Блаженного. Мы жили на Кропоткинской (Пречистенке), где чуть ли не с каждым домом было связано свое историческое преданий. От дома на трамвае летом мы ездили с дворовыми ребятами к Новодевичьему монастырю купаться в Москве-реке. Прошлое глядело на нас с крепостных башен монастыря, не отпуская ни на минуту. Так шел незаметный, постоянный, подсознательный процесс приобщения к духу прошлого, зарождения интереса и тяги к истории, увлечение ее романтикой.

Впечатления детства и юности западают в душу, проникают в сознание. Иные со временем забываются напрочь. Другие оседают навсегда, хотя и постепенно тускнеют. Третьи странным, непостижимым образом трансформируются и воплощаются в некие идеи, систему замыслов, осознанные действия.

Магию процесса великолепно выразил Давид Самойлов. Вспоминая о впечатлениях военной поры “война, беда, мечта и юность” он пишет:

И это все в меня запало И лишь потом во мне очнулось...

Мои детские и юношеские впечатления, перебродив, выкристаллизовались в твердое, сознательное увлечение историей.

Я не говорю здесь о книгах, прежде всего художественных от Толстого Льва и Толстого Алексея Константиновича до Толстого Алексея Николаевича, о музеях, о фильмах от “Броненосца "Потемкина"” и “Чапаева” до “Александра Невского”. Их влияние на формирование привязанности к исторической тематике не требует пояснений.

Историей интересуется множество людей. История покоряет сердца и души. Она романтична, ее окружает налет таинственности, загадочности, которые излучают овеянные легендами стены древних крепостей и седые курганы с кладами и подземными ходами. История сокрыта в пожелтевших страницах старых книг, в безмолвных музейных экспонатах бесценной пекторали из скифского кургана, лихой кавалерийской сабле, пулемете времен гражданской, шинели маршала Жукова. Великая гравитационная сила истории состоит еще и в том, что она соединяет хронологическую отдалённость с повседневностью, когда человек видит вокруг себя те или иные свидетельства прошлого старые дома и фотографии предков, памятники на площадях и дедовские ордена.

Да, миллионы людей любят историю, жадно читают книги о прошлом, не пропускают ни одного исторического фильма, ходят в музеи, участвуют в турпоходах к памятным местам, ездят в дальние экскурсии по монастырям, дворянским усадьбам, полям отгремевших сражений. Но историками-профессионалами становятся, разумеется, лишь немногие любители прошлого. Выбор профессии зависит от индивидуального стечения обстоятельств. Кроме любви к прошлому у людей существуют другие увлечения, которые иногда больше отвечают способностям и наклонностям индивидуума. Юноша, выбирающий профессию, приходит к выводу, что ему интереснее биология или юриспруденция, что у него больше склонности к физике, математике или филологии. Интерес к истории остается как хобби, кстати говоря, основательно способствуя общему интеллектуальному развитию. Отдельные профессии (художники, музыканты и др.), как правило, требуют четко и ярко выраженных специфических способностей. Есть и критерии для выявления, если не одаренности, то по крайней мере “профпригодности” если у человека нет музыкального слуха, он не может стать музыкантом.

Но у большинства людей призвание не выходит на поверхность с достаточной определенностью, способности распределяются по широкому профессиональному спектру (отсюда, кстати, и частые ошибки в выборе жизненного пути). Есть латинское изречение, принадлежащее, кажется, Цицерону: “Nascuntur poetae, fiunt oratores”, — что означает: “Поэтами рождаются, ораторами становятся”. Думаю, что историков скорее можно отнести в данном случае к “категории ораторов”. Историками не рождаются, историками становятся.

Естественно, способности выражены у людей неравномерно. И не только по количеству, но и по качеству. Одни постигают суть быстрее, мыслят логичнее, анализируют основательней, формулируют четче, они оригинальнее в выводах, самостоятельнее в оценках. Это от природы. Но у всех, вступающих на стезю профессионального изучения минувшего, должна наличествовать любовь к истории.

Эта любовь, выросшая из детских впечатлений, юношеских увлечений, из соприкосновения со стариной, оказалась У меня сильнее всех других склонностей. Она и привела меня после окончания средней школы в 1940 г. к дверям истфака Московского Института философии, литературы, истории (ИФЛИ). Об ИФЛИ опубликовано немало статей воспоминаний, даже художественных произведений. Есть специальная монография. Просуществовавший всего 10 лет (1931—1941), ИФЛИ стал поистине легендарным. В литературе можно встретить определения ИФЛИ как “московской Сорбонны”, “Красного лицея”, “оазиса свободной мысли” “выдающегося, исключительного явления в духовной, культурной жизни страны”.

Поскольку в конце 1941 г. в условиях войны и эвакуации ИФЛИ прекратил свое существование, влившись в МГУ, я проучился в нем совсем немного и потому не могу компетентно судить о всех достоинствах этого “бастиона советского Возрождения” (характеристика проф. А.Аникста).

Возможно, я слишком субъективен в оценках, возможно, в толще лет что-то негативное затерялось, а позитивное выросло, обретя превосходную степень. (Время порой творит с памятью чудеса.) Но так или иначе, ИФЛИ был, несомненно, удивительным, замечательным институтом. И если говорить о феномене ИФЛИ, то среди многих обстоятельств, следует, в частности, выделить то, что это был единственный в СССР полностью гуманитарный учебный институт. Это и создавало своеобразный неповторимый климат, особый интеллектуальный накал. Пребывание в одном институте способствовало общению историков, филологов, философов, расширяя тем самым их кругозор.

На встречи (сверх учебной программы, конечно) с учеными-историками приходили филологи, философы. Как-то накануне войны в институт приехал Роберт Юрьевич Виппер (он с 1924 г. жил в Латвии и вернулся в Москву после провозглашения там Советской власти). Послушать его собрались студенты со всех факультетов. Это было не праздное любопытство, а живой, искренний интерес. Невысокий, с коротким ежиком седых волос, восьмидесятидвухлетний корифей с любопытством смотрел сквозь маленькие немодные очки на “племя младое, незнакомое”.

В ноябре 1940 г. отмечалось 60-летие Александра Блока. На вечер, посвященный этой дате, приехали известные артисты, они читали блоковские стихи. В битком набитом зале благоговейная тишина удивительным образом сочеталась с неуловимым ощущением взволнованности, приподнятости. Эта атмосфера передавалась каждому. Я, быть может, никогда не испытывал такого удивительного ощущения, когда все вокруг как бы отключилось, и лишь хрипловатый проникновенный голос Рубена Симонова звучал в сознании, наполняя трепетом все мое существо:

Уж не мечтать о нежности, о славе. Все миновалось, молодость прошла!

Дело не только в том, что великий артист читал великие стихи великого поэта, а в царившем вокруг поразительном духовном настрое, охватившем и меня. Особая атмосфера ощущалась даже в обеденную перемену, когда девушки у окна напевали еще мало кому известную, но уже ставшую гимном ИФЛИ, сочиненную ифлийским поэтом Павлом Коганом “Бригантину”, когда в кучке студентов в коридоре ожесточенно спорили о новом фильме, а в другой группе юный поэт вдохновенно декламировал новые стихи...

Конечно, огромное значение имел прекрасный состав преподавателей. Латынь у нас вел Павел Матвеевич Шендяпин. Просто поразительно, как он сумел внушить всей группе подлинную любовь к этому непростому предмету, который требовал столь нелюбимой студентами зубрежки, хотя и радовал мудрыми латинскими изречениями. Во всяком случае, за несколько месяцев первого курса я (не обладая лингвистическими способностями) накрепко освоил азы латыни. Доныне помню наизусть по латыни “Памятник” Горация (я даже перевел его на втором семестре размером подлинника, и читавший нам античную литературу милейший А.Н.Попов продекламировал мой перевод во время лекции).

Помню, как мы сдавали П.М.Шендяпину экзамен. Выстроившись у аудитории и дождавшись неторопливо шагавшего Павла Матвеевича, мы дружно прокричали: “Ave Caesar, morituri te salutant”, — “Здравствуй, Цезарь, обреченные на смерть приветствуют тебя” (так обращались к императору римские гладиаторы перед боем),

Историю Греции и Рима читал молодой тогда А.Г.Бокщанин. Он приступил к чтению курса, сменив только что скончавшегося (в январе 1941 г.) замечательного лектора В.С.Сергеева. А.Г.Бокщанин половину первой лекции посвятил памяти Владимира Сергеевича. Мне запала в душу та уважительность и теплота, с которой А.Г.Бокщанин говорил о своем предшественнике. Не уверен, что в последующие года эта красивая и благородная традиция сказать доброе слово об ушедших наставниках и старших коллегах свято соблюдалась.

Не буду рассказывать о профессорах и доцентахК.В.Базилевиче и Б.Н.Грекове, В.К.Никольском и Г.А.Новицком скажу лишь, что они способствовали главному укреплению и развитию любви к исторической науке, пониманию ее сложности и завлекательности.

Феномен ИФЛИ выражался еще и в том, что среди студентов и acпиpaнтoв была целая плеяда людей способных и более того талантливых. Это те, чьи имена уже многажды перечислялись в “ифлийской обойме” А.Твардовского А.Солженицына, Д.Самойлова, П.Когана, Е.Ржевской, А.Шелепина, П.Абовина-Егидеса и др. Но скольких ифлийцев представителей этого талантливого племени, плодотворно работавших в различных сферах культуры, я встречал в последующие годы!

В нашей маленькой группе на первом курсе учились: М.Геллер, ставший крупнейшим во Франции знатоком советской истории; И.Биск известный специалист по новейшей истории, М.Андреева (Фелицина), Е.Хигрин.

На строительстве оборонительных рубежей под Москвой осенью 1941 г. я подружился с Д.Сарабьяновым. Через годы он стал ведущим советским искусствоведом. Летом 1943 г. в Сталинграде я встретил поэта редкостного дарования Семена Гудзенко, прибывшего туда с выездной редакцией “Комсомольской правды”. С ним потом мы неоднократно встречались.

Среди ифлийцев, с кем мне приходилось общаться в академических институтах, университете, обществе “Знание”, редакциях, различных вузах были И.Антонова, Ю.Борисов, А.Головкин, Л.Гинцберг, А.Гулыга, Р.Дадыкин, Л.Зак, А.Зевелев, А.Клеванский, Н.Киняпина, И.Лесник, Н.Красавченко, М.Крыленко, Ю.Колосовская, Я.Лившиц, С.Микулинский, М.Михайлов, А.Недорезов, Т.Ойзерман, Э.Ривош, Б.Серебренников, З.Туманова, И.Федосов, Ю.Шарапов, З.Янель.

Я часто задумывался над тем, что превращает зеленого первокурсника не просто в дипломированного специалиста, а в зрелого человека, умеющего самостоятельно мыслить и четко формулировать свои мысли и в устной речи, и на бумаге, аргументированно спорить, сочетающего общую эрудицию со систематизированным комплексом специальных знаний, широкий спектр культурных интересов с конкретным увлечением.

Конечно, важна сумма знаний, но ее вполне можно получить из книг вне вуза. (Я имею в виду, разумеется, гуманитарное образование.) Важны и практические навыки, получаемые на семинарах, занятиях по языку, в архивах. Но главное, все же, в другом. Это каждодневное, незаметное, постепенное, но неуклонное восприятие окружающего. Студент слушает лекции и от того он сам не превращается в златоуста. Но час за часом, день за днем идет привыкание к правильной речи, к логике изложения. И с каждой лекцией студент, не замечая того, становится чуточку выше. На семинарах учатся выступать, слушать и критиковать других, задумываться. И все это, включая споры с товарищами, участие в общественных делах студент впитывает в себя, воспринимает всем своим существом. Собственно говоря, идет тот же процесс, что и в школе, разумеется, на другом возрастном и интеллектуальном уровне, на другом витке развития.

Из всего сказанного с очевидностью вытекает, что от уровня преподавания, уровня сверстников, от общей атмосферы в значительной степени зависит профессиональный и общекультурный уровень выпускников.

ИФЛИ по всем критериям был на высоте. Потому он и заслужил столь лестные характеристики, добрую память и благодарность всех, кто учился в этом не импозантном с ВИДУ здании между Сокольниками и Ростокиным.

Не помню, кто это сказал, но сказано верно: “В ИФЛИ было модно много заниматься”. Я с увлечением следовал этой прекрасной моде. На первом курсе занимался с удивлявшими меня самого самозабвением, самоотдачей. Скажу чистосердечно, что постоянно пребывать в подобном состоянии невозможно. Быть может, такие люди есть, и им можно позавидовать, но пребывать долгие годы в восторженно-экзальтированном состоянии, в негаснущем упоенииэто исключение, а не правило. Так или иначе, весь тот учебный год я находился в приподнятом настроении. Увлеченно слушал лекции (что не мешало, впрочем, как положено студенту, вместе с другими подмечать слабости и огрехи лектора); заучивал даты; просиживал в Историчке все свободное от института время, уходя последним. Занятия закрепили тягу к истории. Работая над курсовой (“Народы Поволжья в годы Смуты”), я заглянул в тома ПСРЛ и ощутил аромат эпохи; штудируя для семинаров и экзаменов Грекова, Тураева, почувствовал прикосновение к мысли и логике ученого.

Война круто все изменила. С 22 июня 1941 г. шкала ценностей стала другой. Не буду описывать перипетии военного времени это особая тема, которой можно посвятить целый том воспоминаний. Вернусь к теме данного очерка о пути в историческую науку.

Осенью 1943 г., находясь уже в составе истфака МГУ (ИФЛИ был слит с МГУ в конце 1941 г.) и занимаясь в семинаре профессора И.М.Разгона, я взял тему “Москва в 1919 г.”. В ноябре 1943 г. я, оставаясь студентом, был зачислен младшим научным сотрудником в Секретариат Главной редакции Истории гражданской войны. Главная редакция состояла, как известно, из И.Сталина, К.Ворошилов В. Молотова, А.Жданова. При Главной редакции был Секретариат, т.е. научно-организационный аппарат. Его возглавлял И.Минц, а И. Разгон являлся заместителем. С начал войны была создана комиссия по истории Отечественной войны, которая фактически существовала при Секретариате ИГВ (дальнейшем для краткости буду писать просто ИГВ и ИВОВ). В ИГВ и ИВОВ работали Б.Г.Верховень, Э.Б.Генкина, Р.И.Голубева, А.И.Геронимус, Е.Н.Городецкий (он работал в ЦК ВКП(б), а в ИГВ числился по совместительству), Б.Е.Корфини, А.Л.Сидоров (он одно время был секретарем партбюро), З.Фазин, О.А.Шекун, Е.А.Цыпкин. При ИГВ накопился значительный документальный и иллюстративный фонд (еще до войны заказывали рисунки, заставки карикатуры известным художникам, в частности, Кукрыниксам). Заведовал иллюстративным фондом Л.Н.Юркевич. По Комиссии ИВОВ кое-какая работа велась. Сотрудники (главным образом, Э.Б.Генкина) стенографировали рассказы солдат и командиров о боевых эпизодах. Сделанные по горячим следам записи (они хранятся в ИРИ РАН) имеют неоценимое значение. Правдивые, бесхитростные, они дают представление об остановке тех лет, о психологии участников великой эпохи. Некоторые из оставшихся в живых героев рассказали о тех же эпизодах в 80-х и 90-х годах. Сравнение записей позволяет сделать интереснейшие выводы о трансформации человеческого сознания, о своеобразии нашей памяти.

Секретариат ИГВ был странным учреждением. После выпуска в 1942 г. 2-го тома Истории гражданской войны (к 25-летию революции том, несмотря на военные условия, выпускался ударными темпами, а авторы получили затем Сталинскую премию) работа фактически замерла. Был готов, вроде бы, 3-й том документов ИГВ (первый том вышел в самый канун войны), но продвижения его к печати не замечалось. Формально за каждым сотрудником числилась какая-то тема, но я не припомню ни одной представленной рукописи. Сотрудники были распределены по томам предполагаемого многотомного издания ИГВ. Разгон, естественно, включил меня в 5-й том деникинский. Им руководила В.А.Горбункова, защитившая диссертацию об участии царицынских рабочих в обороне города в 1918 г.

ИГВ занимала прекрасный дом особняк табачного магната Шамси Ассадулаева на углу ул. Коминтерна (Воздвиженка) и Крестовоздвиженского переулка, наискосок от Военторга. В дальнейшем в доме размещалось, сменяясь, не одно престижное учреждение. В небольшом зале стоял десяток индивидуальных письменных столов, на которых находились солидные стопки различных фолиантов, несколько запыленных от долгого неупотребления. Условия для работы в этом тихом зале были лучше не придумаешь. Я засел за работу с тем же увлечением, с каким занимался на первом курсе ИФЛИ. За месяц я написал (главным образом по газетам 1919 г.) страниц сто, нарисовав обстоятельную картину того, что происходило в Москве тревожной осенью 1919 г., когда гражданская война достигла пика напряженности, войска Юденича приблизились к Петрограду, а деникинские дивизии вышли на дальние подступы к Москве. Большинство трудового населения города, несмотря на голод и холод, активно поддержало Советскую власть. Партийная неделя, неделя обороны, распространение субботников, запись добровольцев в армию давали этому большое количество убедительных свидетельств.

Начальство Минц и Разгон рукопись похвалили, сотрудники, каждый из которых за это время и не присаживался за письменный стол, смотрели на меня без улыбок. Я взял новую тему “Закаспий в 1919 г.”. Но работа шла вяло. Противоречивость документов казалась непреодолимой. События не выстраивались в должной последовательности. Картина происходившего представлялась неясной, хотя ничего загадочного или сверхсложного в Закаспий тогда не происходило. Но стремления преодолеть трудности не возникало. Плохо думалось, плохо писалось.

Спустя годы, вспоминая этот случай и опираясь на накопившийся жизненный опыт, я понял одну простую истину. В жизни человека моменты увлечения замыслом, темой, работой, творческого подъема, максимальной самоотдачи, перемежаются с периодами творческой апатии, когда работа не увлекает, замысел остается туманным, перо надолго безжизненно застывает в руке. Так было и тогда.

Вероятно, сказалась не одна причина, а проявился комплекс обстоятельств. Влияла общая обстановка в ИГВ. Авторская работа над томами замерла не из-за лености и разболтанности. Состояние анабиоза было следствием неопределенности с подготовкой ИГВ. Ходили слухи, что Сталин на вопрос продолжать ли работу над ИГВ досадливо махнул рукой. В самом деле, на полях новых сражений решались судьбы страны, и проблемы сражений, давно отгремевших, потеряли свою актуальность. При этом в свете новых событий акценты в освещении ИГВ могли быть серьезно смещены. Как изменены, в каких направленияхэто надлежало решать только в самых высоких сферах, включая Сталина. Поэтому подготовка очередных томов была заторможена. Это расхолаживало и меня.

Примерно в это время М.Я.Гефтер, являвшийся одним из руководителей партийной организации истфака МГУ, рекомендовал меня для авторского сотрудничества в Политуправление Красной армии (ПУР) и в БОКС (Всесоюзное общество культурной связи с заграницей). Для ПУРа я написал ряд листовок. Одни носили общеполитический и пропагандистский характер, другие содержали биографии героев войны. Эта работа заставляла учиться умению формулировать мысли кратко, доходчиво, по возможности броско.

В ВОКСе требовались статьи и заметки для английской и американской (провинциальной) прессы о жизни советского народа. Здесь требовались занимательность и опять же краткость и доходчивость. Приходилось брать интервью у знатного фрезеровщика Ивана Ивановича Гудова, директора музыкально-педагогического Института Елены Фабиановны Гнесиной, героя пресненских баррикад Зиновия Яковлевича Литвина-Седого и других.

Такими были мои первые печатные работы, о которых я, разумеется, никогда в дальнейшем не вспоминал,

После окончания МГУ в 1945 г. судьба не сразу дала мне возможность заняться историей. Какое-то время я занимался международной проблематикой, главным образом, международным молодежным движением, а затем журналистикой заведуя международным отделом “Комсомольской правды”.

В “Комсомольской правде” в 1946 г. появились мои статьи, а издательство “Молодая гвардия” выпустило брошюру о европейском юношеском движении. С этой брошюры я вел счет своих печатных работ.

Несмотря на жизненные зигзаги, я хранил верность истории, и в 1946 г. поступил в заочную аспирантуру Института истории АН СССР. В январе 1949 г. прошла защита кандидатской диссертации, а в июне того же года меня зачислили младшим научным сотрудником в штат Института истории. С тех пор с историей я уже не расставался.

Мне не жаль тех нескольких лет, когда мне пришлось заниматься сюжетами, напрямую не связанными с историей (не считая того, что я сдавал кандидатские экзамены и писал ночами диссертацию). Жизненный опыт, приобретаемый за стенами аспирантуры и докторантуры важен и полезен для деятельности историка. Однако часто мы трактуем понятие жизненного опыта слишком упрощенно. Не раз я слышал суждения вроде: N. преподавал литературу, поэтому ему легко заниматься историей культуры; NN. был журналистом, поэтому он быстро пишет; NNN. работал в профсоюзе, поэтому ему надлежит заниматься историей общественных организаций. Взаимосвязи гораздо сложнее. Нет спора, работа в газете обозревателем, репортером, редактором дает определенные навыки. Но они не переносятся механически в науку, как чашка с одного конца стола на другой. Известно выражение о том, что журналист должен уметь написать передовую на коленке, за сорок минут. От историка этого не требуется. Его, как правило, не ограничивают сорока минутами, не заставляют писать на коленке, а дают возможность сидеть за столом в архиве, библиотеке, дома.

История особая наука. Знания, навыки, почерпнутые из кладовых других наук, навыки, свойственные другим профессиям, всегда могут пригодиться историку. Эрудиция для историка чрезвычайно важна. Чем больше он познает в настоящем, тем легче ему ориентироваться в прошлом. При этом надо помнить: то, что сегодня является уделом разных профессий, назавтра уже входит в компетенцию историивоенное дело и жилищное строительство, дипломатия и здравоохранение, политика и добыча угля.

Историку нужны знания и юриспруденции, и литературоведения, и психологии, и экономики. Он обязан хорошо владеть пером, имея определенные журналистские навыки, быть, как юрист требователен к точности формулировки, как философ обладать склонностью к обобщению и абстрагированию. Но, как хорошо известно, никто не может объять необъятного, и универсальные гении встречаются крайне редко.

Овладеть профессией историка вовсе не значит знать и уметь все на свете. Знать и уметь больше и лучше разумеется, предпочтительней. Но все дело в том, что в области исторической науки нет и не может быть одинаковых для всех, стандартных рецептов превращения в мастера своего дела. Формальные навыки и некая сумма знаний необходимы, но овладение ими весьма элементарно. Поэтому все решается самим историком, все сугубо индивидуально. Хороший историк не сходит с конвейера. Он создает себя сам. Результат достигается тогда, когда жизненный опыт, навыки других профессий используются не формально, а творчески, проходя через магический кристалл индивидуального восприятия.

Часто можно слышать споры о том, что больше способствует становлению ученого-историка беспересадочный путь в науку (вуз аспирантура докторантура) или предварительное приобретение жизненного опыта на практической работе.

Ответ опять же сводится к индивидуальному знаменателю. Среди десятков моих аспирантов и докторантов, десятков сотрудников Института истории была люди, никогда не работавшие вне университетских и академических стен, но обладавшие широким кругозором, не говоря о профессиональной подготовке. И, напротив, нередко люди с практическим опытом, приходя в науку, проявляли ограниченность взгляда, замыкались в кругу узкоспециальных интересов.

Да, характер человека, его способности, наклонности имеют решающее, определяющее значение. Но все же многолетние наблюдения убедили меня в положительном влиянии опыта работы по смежной специальности, вообще практической работы в школе, музее, газете, журнале, архиве, министерстве и т.д. и т.п.

Коль скоро я упоминал о журналистике, скажу еще, что, как я видел на примере многих дипломников и аспирантов, умение четко, последовательно, логично излагать свои мысли дается не сразу. Больший или меньший опыт здесь не обязателен. И написание передовой на колене за сорок минут, в принципе, научному работнику не нужное, является неплохой практикой.

Литературное мастерство обязательный компонент профессионального мастерства историка. В идеале историк должен хорошо писать, владея разными стилями, используя их в соответствии с характером темы, и также легко и красиво говорить.

Но кто и когда достигал идеала? Никому не удавалось сочетать писательский дар Карамзина, красочность Костомарова, художественную выразительность Ключевского, формулировочную четкость Хвостова, концепционную логику Грекова, эрудицию Тарле и Виппера, глубину анализа Черепнина, лекционное мастерство Сказкина.

 

* * *

 

За долгие годы научной работы мне пришлось заниматься различными проблемами и разными хронологическими периодами. Причины были разные. Иногда приходилось “затыкать дыры”, возникавшие при написании коллективных трудов. Так, к примеру, возникла тема о внешней политике СССР в тридцатые годы для вузовского учебника. Несколько тем я разрабатывал специально для международных исторических конгрессов. Так, на конгрессе в Стокгольме (1960) я выступал с докладом о ликвидации безработицы в СССР. Материалы этой секции конгресса были позднее опубликованы. Для конгресса в Москве (1970) был подготовлен доклад “Изменение социальной структуры в СССР”.

Во время подготовки конгресса в Штутгарте (1985) меня заинтересовала тема “Фильм и история”.

Человек с незапамятных времен научился отражать окружающий мир в рисунках и скульптурах. Рисунки, сделанные на закопченной стене пещеры, оставленные потомкам, становились запечатленной историей. Древнейшие скульптуры и наскальные рисунки корни, из которых выросли, пройдя сквозь тысячелетия, вечнозеленые побеги изобразительного искусства. Одна из этих ветвей через непостижимое множество ступеней привела к появлению кино. Кино открыло безграничные возможности для отображения прошлого. Историческая кинематография неисчерпаема, как неисчерпаема история. Историческое кино отныне вечный спутник человечества.

К XIV Конгрессу исторических наук (1975) мною был (вместе с М.П.Кимом) подготовлен обзор литературы по истории советского общества за 1970—1974 гг. а к XV Конгрессу (1980) такой же обзор за 1975-1979 гг.

Для XVII Конгресса (1990) — доклад о молодежном движении в СССР в конце 80-х годов для XVIII (1995) — о своеобразии российской интеллигенции.

Другие темы появлялись вне связи со служебными заданиями, а исключительно в силу возникавшего у меняпорой неожиданно интереса, желания поделиться своими мыслями.

Находясь в 1960 г. для чтения лекций в Болгарии, я довольно случайно наткнулся на материалы о генерале Владимире Заимове. Жизнь и героическая смерть этого видного антифашиста, верного друга Советской России потрясли меня, В Советском Союзе имя Заимова тогда было практически неизвестно. (Значительно позже, в 1972 г. ему было присвоено звание Героя Советского Союза.) Вернувшись в Москву, я забросил все дела, изучил все доступные материалы и написал статью.

Знакомясь с литературой по истории войны, я пришел к выводу, что в наших книгах и статьях бездумно и общо применяется понятие “тыл”. Между тем, тыл был более, чем разным. Ведь совершенно очевидно, что существовала гигантская разница между, скажем, Сибирью или Средней Азией и блокированным Ленинградом или Москвой осени 1941 г. Линия фронта в 1941—1944 гг. многократно передвигалась, превращая далекие тыловые районы в прифронтовые, в зоны боевых действий (например, Сталинград). А в ходе наступления Советской армии районы, оккупированные противником, становились местом сражений, а затем оказывались в далеком советском тылу. Эти соображения увлекли меня, я попытался набросать типологическую схему, дифференцировать понятие “тыл”, применительно к различным регионам и различным этапам войны.

С долей горечи отмечаю, что никто из военных историков не заинтересовался этой проблемой, понятие “тыл” продолжало оставаться в нерасшифрованном, общем виде, хотя высказанные мной соображения могли стать поводом для дискуссии и дальнейшей разработки. Виновен, конечно, не кто другой, как я сам. Считая проблему типологизации понятия “тыл” важной, плодотворной, научно-обоснованной, я не сумел заинтересовать ею других, поднять на должную высоту,

Работая в Институте истории и в Отделении истории, я общался со многими замечательными учеными. С некоторыми из них Ефимом Наумовичем Городецким, Владимиром Зиновьевичем Дробижевым, Альбертом Захаровичем Манфредом, Милицей Васильевной Нечкиной, Владимиром Терентьевичем Пашуто, Львом Владимировичем Черепниным, Александром Ивановичем Чугуновым мне посчастливилось выступать в соавторстве. Я считаю своим долгом поделиться воспоминаниями о своих встречах с выдающимися деятелями советской исторической науки. Эти очерки шли и идут трудно, “беспланово”. Не всегда удается найти нужную тональность, которая позволила бы лучше отразить неповторимую индивидуальность именно этого человека. Поэтому несколько очерков остались (пока) незавершенными.

Первый опубликованный очерк был посвящен Михаилу Николаевичу Тихомирову. Очерк носил беллетризированный характер, что позволяло, на мой взгляд, лучше воссоздать образ ученого-подвижника, ворчливого, требовательного учителя, одинокого человека, жившего интересами науки, своих аспирантов и докторантов. Иной характер носили очерки о В.М.Хвостове, М.В.Нечкиной, Л.В.Черепнине. В частности, в очерке о М.В.Нечкиной рассматривались на примере ее трудов некоторые вопросы литературного мастерства историка.

Меня всегда интересовали вопросы взаимоотношений и сотрудничества истории и литературы. В конце 60-х годов по инициативе моего доброго друга писателя Николая Александровича Равича была создана совместная комиссия писателей и историков. Мы провели немало полезных встреч, собеседований, консультаций. Но со смертью Н.А.Равича деятельность комиссии сошла на нет, а ее возрождение в конце 80-х оказалось формальным и кратковременным. Интерес к этим вопросам породил и попытки методологически их осмыслить. Так родилась соответствующая статья, а затем и брошюра.

Было бы утомительным и нудным перечислять многочисленные сюжеты, которые я по тем или иным причинам разрабатывал. Среди них и формы совместной работы исторических музеев и академических учреждений (я в течение ряда лет был председателем Научного музейного совета при Министерстве культуры СССР); и изучение истории фабрик и заводов; и о воспитательном потенциале истории, и о значении конкретных социологических исследований для истории; и даже о международном влиянии российской революции 1905—1907 годов.

Довольно широкий тематический разброс неизбежно подвел меня к проблемам историографии и развитии исторической науки в общем. Я не раз возвращался к этой проблематике, печатая в 60—80-е годы отдельные статьи, и, наконец, уже в начале 90-х годов посвятил ей целую книгу.

Очень много времени и усилий отняло у меня участие в коллективных трудах и сборниках. Их было много от фундаментальных, многотомных изданий (“Всемирная история”, “История СССР с древнейших времен до наших дней”, “История Москвы”, “История советского крестьянства”, “Международное рабочее движение” и др.) до учебников, коллективных популярных изданий (“Краткая история советского общества”, “История СССР. Эпоха социализма”, “Родина Советская” и др.) и юбилейных сборников. Для этих книг писались отдельные главы и разделы, введения, заключения и пр. Таких книг я насчитал более 50. Многие из этих книг переиздавались по нескольку раз, были переведены на десятки иностранных языков. Еще больше времени отнимала редакторская работа в коллективных трудах, сборниках статей и документов, индивидуальных монографиях. В качестве ответственного редактора, члена редколлегий, члена главных редакционных комиссий я участвовал в подготовке более 100 различных работ, среди которых иные насчитывали по нескольку томов.

Начиная с 1950 г. практически все последующее время (с небольшими перерывами) я был связан с журналамиболее 3 лет был главным редактором журнала “История СССР”, многие годы членом редколлегии этого же журнала (ныне “Отечественная история”), членом редколлегии журнала “Вопросы истории”, журнала “Центр” и др.

Но чем бы я ни занимался, моя первая любовь история гражданской войны оставалась, как и положено первой любви, нержавеющей, хотя, как видно из предыдущих страниц, я отнюдь не был однолюбом. Она прошла верной спутницей через всю мою жизнь, стала оселком, вокруг которого так или иначе крутилась основная часть моих интересов и занятий. Моя преданность этой тематике объясняется, конечно, не только “синдромом первой любви”, а имеет объективные основания. Я понял с самого началаа в дальнейшем лишь все более утверждался в этом понимании что ИГВ гигантское, ни с чем не сравнимое поле для ученого. ИГВ сложнейший узел социальных, национальных, политических, экономических, военных, нравственных проблем, переплетенных между собой с такой причудливостью, какую не придумать ни одному писателю-фантасту. Невиданные перемены в жизни десятков миллионов людей, крутые изломы. Чистота помыслов сочеталась с грязью, благородство с подлостью, верность идеалам с предательством.

Непрерывно раскручивавшаяся спираль насилия все больше обагрялась кровью. Межа пролегала не только между классами, партиями, но раскалывала семьи, разлучала любящие сердца. Для исследователя ИГВ содержит бесконечное

множество проблем, которым можно посвятить десятки лет. Причем проблематика настолько богата и многообразна, что может соответствовать самым различным индивидуальным интересам и наклонностям. Простор для широких обобщений и для конкретного скрупулезного анализа, для изучения военных операций, социальных сдвигов, политической борьбы, работы промышленности, состояния сельского хозяйства, и все это в показе общего и особенно применительно к тьме городов и весей гигантской страны. Распахивая ворота ИГВ, историк попадает в тот увлекательный мир, где можно распутывать запутанные хитросплетения титанического противоборства, погружаться в историографический океан взаимоисключающих оценок, разбираться в хаосе противоречивых документов, пытаться понять психологию вождей и масс.

Мои первые публикации по истории гражданской войны, связанные с темой диссертации, появились в 1947— 1949 гг. в “Исторических записках”, “Вопросах истории”, “Преподавании истории в школе” и др. Сама диссертация“Московские трудящиеся в обороне Советской столицы в 1919 г.” вышла отдельной книгой в 1958 г. в Академиздате. Тогда же, в 50-е годы я написал ряд разделов о гражданской войне для VI тома “Истории Москвы” (том вышел в 1957 г.).

В течение ряда лет я написал несколько популярных книг о гражданской войне. По этой тематике были написаны многочисленные статьи и главы в ряде коллективных трудов. В конце 80-х начале 90-х годов жизнь потребовала переосмысления многих прежних положений, поисков новых подходов. Я не менял механически минусы на плюсы и плюсы на минусы, не торопился перекладывать нимбы с одних голов на другие и обратно. Шел напряженный, трудный, если не сказать болезненный, процесс. Он отражен, в частности, в предисловии к 1 тому “Очерков русской смуты” А.И.Деникина (ИРИ РАН намеревался выпустить этот пятитомник. Вышли из печати два тома. Финансовые трудности не позволили завершить издание). В пространном (3 п.л.) Предисловии я писал, что впервые читал “Очерки русской смуты” в конце 40-х годов, воспринимая деникинские тома однозначно: “Деникин символ контрреволюции, черной реакции... Другой оценки не было и не могло быть”. С годами “много узнавший, переживший, передумавший, я теперь понимаю, что восприятие мое было односторонним понимаю, сколько граней истории и человеческого бытия оставались незамеченньми... Теперь мы стали смотреть шире. Теперь мы понимаем, что деяния Деникина, какими бы они ни были, принадлежат истории нашей Родины, являются ее неотъемлемой частью”.

Постепенность в выработке новых подходов можно проиллюстрировать и на серии моих статей по ИГВ, опубликованных в 1990—1992 гг., и в книге “Гражданская война в России: перекресток мнений” (1994). В статье “Гражданская война в России (поиски нового видения)" само слово “поиски” отражало понимание того, что статья являет собой только постановку проблемы, лишь начало новых подходов. В статье говорилось, что необходимо изучать историю “социальных и политических сил контрреволюции”, что “настало время отказаться от односторонности и предвзятости в оценках”, что надо изучать “эмигрантскую и западную литературу, избавляясь от зашоренности, схематизма и односторонности в понимании классового принципа”. Статья критиковала пропагандистские стереотипы времен гражданской войны, перешедшие в исторические труды. Вместе с тем, статья основное внимание уделяла освещению именно революционного лагеря, скупо ставя задачи освещения лагеря противоположного. Проблемы негативных последствий войны, эскалации насилия с обеих сторон, отрицательных явлений в деятельности большевистской партии и Советов были высвечены слабо. Статья отражала уровень моих представлений на вторую половину 1989 г., когда статья писалась, уровень промежуточный, переходный. Шаг за шагом я подходил к тому, чтобы взглянуть на ИГВ более широко и объемно, уточнить и конкретизировать свои подходы.

В статьях 1992 г. получил, в частности, большее освещение вопрос о том, кто виноват в развязывании гражданской войны. Я пришел к выводу, что общая постановка вопроса не позволяет ответить на него с должной научной обоснованностью. Правильный ответ может быть дан только при конкретном рассмотрении различных этапов эскалации гражданской войны, решая, кто виноват в разжигании взаимной неприязни, развязывании социальной напряженности, усилении насилия на каждом этапе. Гражданская война была сложным, многоэтапным, многофазовым явлением. От насильственного свержения самодержавия, когда возник открытый раскол общества и выковывалось первое звено в цепи насилия, через усиление социально-политического противостояния общества и неудачу российской демократии в ее попытке установить гражданский мир (март—октябрь 1917 г.); через насильственное свержение Временного правительства, новый раскол общества, распространение вооруженной борьбы (октябрь 1917 — март 1918 г.); через дальнейшую эскалацию насилия с обеих сторон, локальные военные действия, формирование белых и красных вооруженных сил (март—июнь 1918 г.) к войне в полном смысле этого слова, к ожесточенным сражениям между массовыми регулярными войсками, в том числе иностранными.

Более широко и обстоятельно я взглянул и на место гражданской войны в истории страны, показал негативное влияние войны на возможности демократизации общества. Победа Советов создала у руководства страны убежденность в правильности проводившейся политики (кроме экономической сферы). “Парадокс истории в том и заключается, что победа революционных сил, открывая возможность для возрождения демократии, в то же время сожгла в своих лучах эту возможность.

Демократия могла стать желанным ребенком победы, но сама победа не желала таких родов. Она рождала самоуспокоенность, а не стремление к переменам...”

История гражданской войны по сути явилась отправным пунктом для моих изысканий в других разделах и проблемах ведомства Клио. Для изучения истории борьбы с басмачеством общероссийская ИГВ, конечно, была той печкой, от которой приходилось танцевать. Ясно, что борьба с басмачеством была частью гражданской войны с учетом всей национальной и временной специфики. “Басмаческой” тематикой я занимался несколько лет, выпустив вместе с коллегами 3 книги.

В конце 50-х годов я склонялся к тому, чтобы выйти в своей основной работе за рамки гражданской войны. Привлекала история нэпа, история крестьянства в начале 20-х годов. Хронологический отход от ИГВ был невелик, скорее новая проблематика логически продолжала старую, военную. Но ИГВ крепко держала меня, не выпуская из своих объятий. Работая над монографией “Переход к нэпу и

советское крестьянство”, я, естественно, должен был начать с освещения той ситуации, в которой находилась деревня во время гражданской войны. Так и получилось, что половину монографии занял показ коренных социальных сдвигов, которые произошли в деревне после Октября 1917 г., влияние войны и политики “военного коммунизма” на сельское хозяйство, на общественную жизнь и политические настроения крестьянства и т.д.

Работу о крестьянстве и переходе к нэпу я защитил в 1965 г. в качестве докторской диссертации. В 1967 г. книга (самая крупная по объему — 35 п.л. из моих работ) вышла в свет.

Ряд статей о нэпе, его значении также с неизбежностью затрагивал вопросы “военного коммунизма”, т.е. опять же уходил корнями в ИГВ.

Несколько работ в разное время я посвятил образованию CCCP. Конечно, и здесь корни образования единого советского многонационального государства уходили к Октябрю 1917 г., и СССР возник в результате длившихся 5 лег сложных и напряженных процессов.

Наконец, мой переход к исторической демографии тоже в значительной мере связан с гражданской войной. Интересуясь численностью населения, людскими потерями в эти годы, я столкнулся с колоссальной цифровой разноголосицей. И в источниках, и в литературе приводились данные о населении страны, расходившиеся порой на десятки миллионов человек. Я стал знакомиться с литературой по исторической демографии и убедился, что эта отрасль науки несколько запущена. Демографы без особого интереса относились к истории, а историки не уделяли должного внимания демографии. Во многих сводных трудах по истории России и других стран, во многих книгах по истории городов вопросы народонаселения занимали ничтожно малое место. Между тем, человек, как известно, творец истории и объект ее исследований. Поэтому вопросы, сколько нас было, каково было население страны, области, города на разных исторических этапах, каково соотношение городского и сельского населения, каков его этнический состав и т.д. и т.п.являются коренными для науки.

Для стимулирования историко-демографических исследований по моему предложению в системе Отделения истории Академии Наук в 1984 г. был создан Научный Совет по исторической демографии и исторической географии. Мы стали проводить регулярно Всесоюзные научные конференции, осуществлять публикации, выступать со статьями, поднимающими историко-демографические проблемы.

Но вернусь к вопросу о численности населения во время гражданской войны. Я несколько раз пытался разобраться в той цифровой путанице, о которой сказано несколько раньше, но не доводил дело до конца, чувствовал, что для правильных выводов не хватает основательности, доказательности. Нетрудно было установить, что в литературе часто нарушается принцип сопоставимости территорий. Разброд получился потому, что одни авторы использовали данные по территории Российской империи до первой мировой войны, другиепо территории СССР в границах, существовавших до 1939 г., третьи по территории СССР после второй мировой войны, четвертые включали население Бухарского эмирата и Хивинского ханства, пятые этого не делали и т.д. Разнобой был и в самих источниках. Особенно плохо дело обстояло с определением национального состава здесь в основном опирались на данные переписи 1897 г. Данные переписи населения 1920 г. были, к сожалению, весьма неполны (она проводилась во время еще продолжавшейся войны). В силу этого я попробовал обращаться к более поздним, но основательным с точки зрения достоверности и репрезентативности, данным, городской переписи 1923 г. и особенно Всесоюзной переписи населения 1926 г. Но и здесь возникли свои проблемы. Просто переносить данные, скажем, о национальном составе 1926 г. в 1920 г. было бы совершенно не научно. Это давало бы относительное представление о соотношении этнических групп, но не абсолютные данные. Нужно было производить расчеты, исходя из отраженных в переписи возрастных групп. Но это была бы простая арифметика, которая не подводила к научно-обоснованному решению, ибо не хватало ряда компонентов погодового учета уровня рождаемости, смертности и, главное, не отражало происходивших чрезвычайных событий войны, голода.

В конце 60-х годов ко мне пришел Валентин Алексеевич Устинов. Это был способный ученый, много сделавший для внедрения в историческую науку математических методов.

К сожалению, он рано покинул нас в результате распространенного в России пристрастия к горячительным напиткам. Мы уже сотрудничали, опубликовав с ним и Владимиром Евгеньевичем Полетаевым в 1968 г. в журнале “История СССР” статью “История, конкретные социальные исследования, кибернетика”. Устинов пришел консультироваться по поводу выбора массовых источников для применения компьютеров (тогда нами использовалась аббревиатура ЭВМ). Я предложил ему совместно заняться переписью 1926 г. Это уникальный источниковый массив. 55 опубликованных томов переписи содержат поразительное богатство материалов о национальном, половозрастном составах населения, занятиях, образовании и т.д. Устинов согласился и выделил из своей группы молодого математика И.Н.Киселева. В процессе работы выкристаллизовалась методика ретроспективного использования данных переписей населения с учетом комплекса дополнительных данных, находящихся в распоряжении историка. В результате удалось восстановить динамику численности населения с 1917 г. по 1926 г. по различным сопоставимым территориям. Суть методики и итоги были опубликованы в ряде статей в 1979—1984 гг. Одновременно я собрал все имеющиеся данные о городском и сельском населении, половозрастном составе, образовательном уровне, военных потерях. Население нельзя отрывать от земли, на которой оно существует. Поэтому пришлось изучить изменение границ страны в 1917—1921 гг., перестройку административного деления, соотношение численности населения и размеров территории по национальным автономиям и губерниям. В итоге родилась вышедшая в 1986 г. монография “Территория и население Советской страны после окончания гражданской войны”.

Время шло, и постепенно мои историко-демографические влечения стали перемещаться в другую эпоху. На первый план вышла задача заняться определением людских потерь в годы Великой Отечественной войны. Эта задача весьма сложна. Ее решение должно исходить из трех направлений: знать данные предвоенные, знать данные послевоенные, знать все слагаемые потерь военного времени.

Я обратил внимание прежде всего на изучение предвоенной демографической ситуации. Здесь решающую роль сыграли открывшиеся возможности получения ранее недоступных архивных материалов. Это относится прежде всего к материалам всесоюзных переписей населения 1937 и 1939 гг. Никогда ни одна цифра из переписи 1937 г. не видела света. Перепись была проведена в январе 1937 г., а в сентябре постановлением СНК СССР она была объявлена “дефектной” и засекречена. Запрет был вызван тем, что численность населения страны (162 млн.) оказался меньше, чем предполагал И.В.Сталин. Из проведенной вскоре новой переписи (1939) были опубликованы лишь самые общие сведения (несколько страниц), а основной массив оставался неизвестным.

Публикацию в начале 90-х годов этих материалов я считаю (говорю, отбросив ложную скромность) весьма серьезным и важным делом. Работа над изучением людских потерь интенсивно продолжалась в 1995 г. В марте 1995 г. мы провели широкую научную конференцию о людских потерях СССР в Великой Отечественной войне. Материалы конференции вышли в свет.

Историческая демография имеет большие перспективы. Даже очень немногочисленный по своему составу Центр изучения истории населения и территории России ИРИ РАН (я являюсь руководителем этого Центра) с 1995— 1996 гг. ведет очень интересные, оригинальные и свежие проблемы “Экология и народонаселение” и “Адаптация мигрантов”. Демографические проблемы глобальны. Решая их, наша наука имеет все возможности выхода на мировой уровень.

Итак, я попытался проследить на примере своей уже довольно долгой жизни, как человек становится историком, добровольным, увлеченным, преданным служителем Клио. Попытался проследить, как складывается та или иная проблематика, какова последовательность и логика смены тем. В выборе тематики, которой я занимался, было много случайного или возникавшего в силу служебно-обязательных обстоятельств. Но все же преобладала внутренняя обусловленность, закономерность, логичность и преемственность.

Я нисколько не жалею о том, что занимался многими и различными проблемами и сюжетами, писал во многих и различных жанрах. Основная часть того, что мною делалось, вызывала мой живой интерес, увлекало меня не формально, а по существу, и работа доставляла радость и удовлетворение. Если говорить более широко, то напомню, что человеческая жизнь состоит из многих компонентов, заполняющих ее до краев. Не буду спорить, что является главным, но убежден, что труд, работа, ее характер имеют определяющее значение в жизни человека. Поэтому так важно, чтобы работа доставляла удовлетворение, чтобы работалось увлеченно с внутренним волнением, чтобы присутствовало то непостижимое что зовется творчеством.

История - замечательная наука. Не желая обидеть никого из "смежников”, скажу, что она дает человеку больше, чем другие гуманитарные дисциплины. Больше обогащает, способствует расширению кругозора, открывает необозримое поле творческой деятельности, дает огромный спектр возможностей для применения индивидуальных способностей каждого. Прошлое имеет огромную притягательную силу, увлекает, завораживает, сочетает строгость научного подхода с неизбывной романтикой.

Я счастлив, что стал историком. Если бы мне пришлось начать жизнь сначала и снова решать, кем быть, я бы без колебаний ответил: историком.

Историческая наука. Люди и проблемы. М.,1999. С.283-306.

 

ВОПРОСЫ ДЛЯ САМОКОНТРОЛЯ:

 

1. Как Вы понимаете фразу Ю.А. Полякова “Историками не рождаются, историками становятся”?

2. Какова внутренняя мотивация историка в выборе конкретных тем исследования?

3. Исходя из данного текста, что можно считать социальным заказом, отразившемся в творчестве Ю.А. Полякова?

4. Как автор формулирует требования к профессии историка?

5. Значение междисциплинарного подхода в историческом исследовании.

 

С.О.Шмидт

“ХОЧЕТСЯ ДУМАТЬ, ЧТО Я НЕ ОБРЫВАЛ СВЯЗЬ ВРЕМЕН

 

Девять вопросов историку

 

Дело подходило к тому, что я должен был явиться к нему. Я позвонил.

 

А что вы, собственно, от меня хотите? спросил доктор исторических наук Сигурд Оттович Шмидт. Как вам сказать... Помните, как начинает свою “Апологию истории” Марк Блок?

 

Конечно. Это вопрос. Его задает Блоку маленький сын: “Папа, объясни мне, зачем нужна история?”

 

Сигурд Оттович, представьте, что я этот мальчик и есть. И у меня с десяток таких вопросов. Я бы назвал их наивными.

 

Но ведь вам не нужны наивные ответы. Вы ожидаете, что я вот так возьму и с ходу гениально отвечу. Простота ответов дается избранным, Блок был таким, а я...

 

Да, но существует постоянство размышления. Это ваше состояние как историка. В нем должны быть ответы. Хорошо. Я живу... Знаете новый Арбат? Пойдете по... Так мы договорились о встрече, я составил вопросы и даже записал их. В летний день шел с ними по Арбату.

Опереточные фонари стояли мертвыми, без света; я свернул в Кривоарбатский переулок...

 

Интервью

 

1. Сигурд Оттович, вы можете не отвечать на какие-то. И сами выбрать последовательность. Меня устраивает любая. Случалось ли вам сожалеть, что вы посвятили себя истории?

 

2. Периоды русской истории, вызывающие у вас особый интерес. Какие? Почему? Зачем?

 

3. Легко ли погружаться в историю прошлого из нынешней? Это особый склад натуры или что-то иное?

 

4. Можно ли оставлять какие-то периоды в истории “темными”

не изученными до конца? Как влияет эта неизученность на все осмысление прошлого?

 

5. Что такое “историчность мышления”? И можно ли ей обучить скажем, образованного человека, но далекого от гуманитарных занятий? И нужно ли подобное обучение вообще?

 

6. Можно ли не без пользы размышлять о прошлом, не обременяя себя архивными разысканиями?

 

7. Раскрывается ли в конце концов так называемая “правда истории”? Есть ли смысл у обладающих такой возможностью скрывать эту правду? Или это занятие недалеких людей? И существует ли у исторических событий “срок давности”, после которого они уже никогда не станут злободневными?

 

8. Нужны ли какие-то специальные условия развития общества, чтобы прошлая история оставалась для него и любопытной, и поучительной? Короче, обрывается ли “связь времен”?

 

9. Состояние наших архивов. Доступ к ним. Интерес к ним историков. Ваши пожелания.

 

Начал бы я с пятого. Мне кажется, историчность мышленияврожденное свойство человека. Ведь опыт это уже элементы прошлого, даже если мы и не знаем слова “история”.

 

Значит, беспамятных иванов не существует? Надо только вникнуть в их память, понять ее?

 

Да. Вы предлагаете слово “историчность”. Оно в чем-то даже лучше привычного мне понятия “историзм”. Историзм как бы более высокая ступень. А историчность мышления, пожалуй, действительно, свойство любого человека, даже неграмотного, даже только начинающего жить. Первые его шаги уже сравнение. Историзм же подразумевает осознанную связь времен. Это представление об историческом опыте, о том, чего нужно избегать, к чему стремиться, чего опасаться. Часто это сформулировано еще до нас. Но чем мы культурней и образованней, тем богаче и точней наши ассоциации из прошлого.

Обучить такому мышлению, безусловно, можно. А вот нужно лине берусь судить. Нужно сделать возможным удовлетворение потребности образованного человека в этом его стремлении. Естественное чувство человека знать свои корни. Если такого чувства нет, это ненормально. Не интересующийся прошлым не готовит своих потомков к тому, чтобы они заинтересовались им.

История входит в нас с литературой и искусством. С малолетства воспринимаем мы 1812 год с лермонтовским “Бородино”. Кто-то дорастет потом до “Войны и мира”. Пусть не до романа, так хоть до бондарчуковского варианта.

Отсюда избирательность наших знаний истории. Что мы знаем больше всего из начала XIX века? Конечно, карбонариев. И сделал это “Овод”-А революция во Франции уже в тумане. Но это частное событие. Ничего подобного “Оводу” об этом времени не создано.

Если смотреть открыто, то основа наших знаний по истории, особенно сейчас, когда есть телевидение, кино, это не тот источник, который изучает историк, а тот поток разнообразной информации, который в нас втекает. Так или иначе, это эйзенштейновская лестница, художественный источник. Леди Гамильтон не самая достойная дама, но мое поколение знает ее. Во время войны ее сыграла Вивьен Ли. А то, что современником леди Гамильтон был Роберт Оуэн, многие забыли, хотя он был великий утопист.

Надо бы смолоду учитывать эту особенность нашего восприятия. Запомнятся не цифры, именуемые у историков датами, не имена, а то, что запеклось в крови, затвердело в камне настоящего художественного произведения. Вот основание нашего суда об эпохе. Тарле был очень крупный историк, но все-таки война 1812 г. известна нам больше всего по Льву Толстому. Многие писали о Пугачеве, но есть “Капитанская дочка”. Она заслонила наши исторические писания, и, возможно, навсегда.

 

А можно ли причислить сюда “Петра Первого” Алексея Толстого?

 

Что значит “можно”?.. Образ Петра у Алексея Толстого более или менее достоверен. Опирался-то он на труд академика Богословского. Но если говорить о высочайшей художественности... Правда, и тут не все так просто. Надо отдать должное “Петру” Алексея Толстого. Сочинений историков, равных ему по впечатляющей силе, у нас нет. По этой же причине я рад, что у нас есть “Князь Серебряный” Алексея Константиновича Толстого. Книга очень устарела, а все равно дает то представление о времени Ивана Грозного, которое вместе с “Песней о купце Калашникове” ярче, чем все, написанное нами, историками.

Теперь смотрите. Если уж мы воспринимаем историю не из первоисточников, то следом идет другое. Недостоверность рождает сомнения. Мы выходим наконец из малолетства и начинаем что-то доказывать друг другу, кого-то убеждать. Нам уже мало знать, что, где, когда и кто сделал. Нас не удовлетворяет даже, почему он это сделал. Насколько достоверно наше знание вот что становится главным. .

Живя в современности, когда так много и по-разному трактуется на одном лишь нашем веку, мы уже хотим знать, насколько же надежны наши сведения. Говоря ученым языком, имеем ли мы полную информацию или хотя бы достаточную? А если нет, то кто и почему нас этой информации лишил? И зачем? Нам необходимо самим во всем разобраться. Вот почему сейчас мы прямо впиваемся в телевизор, когда там идут неотрепетированные, прямые передачи. Для нас это, если хотите, явление эпохальное. Кстати, точно датируемое. Три-четыре года назад было немыслимо заставить ответственное лицо публично отвечать, как немыслимо было рисковать задавать ему вопросы, называя себя по имени.

Такая искренность заставляет нас с особой чистоплотностью относиться сейчас и к нашим научным трудам. История на новом витке времени вновь начинает возникать как наука. И наука эта необычна. Некоторые пытаются представить ее наукой точной. Думаю, это неверно. Истории покровительствовала муза Клио. Все-таки это искусство человековедения на научной основе. Сейчас оно становится тоньше, документальней, но не перестает быть искусством. Если уж Эйнштейн читал Достоевского и играл на скрипке, чтобы думать, то нам сам Бог велел ходить за ассоциациями в искусство и литературу. Седьмая симфония Шостаковича в этом смысле дает куда больше, чем многие тексты того времени, в необыкновенно торжественную, упоенную радостью музыку вторгается страшный фашистский шаг, и уже видно сошла тьма... Дневник Тани Савичевой уже впереди. Ассоциациям нет числа, они зловещи...

Можно ли такому восприятию обучить? Надо ли? Не оставить ни одного вопроса без ответа надо! Пока вопросы не перестали задавать.

Попытаюсь ответить сразу на два первый и второй. Есть обстоятельства личные и идущие не от нас. Мама гуманитарий, создатель первых исторических выставок, посвященных Французской революции, потом Ленину, классикам русской литературы. Разговоры дома, конечно же, вокруг этого. Знаменитая 110-я школа. Прекрасный учитель Иван Иванович Зеленцов. Глядя на него, я постепенно понимаю, каким может быть одаренный гуманитарий. И, разумеется, слава отца...Сейчас даже трудно представить, какой необычайной она была в конце тридцатых годов. Эта слава заведомо закрывала для меня дорогу, по которой шел он. Я очень не хотел быть “сыном Шмидта”. Сейчас мне приятно, что я его сын. Я в возрасте, когда воспоминания о близком человеке греют. Так удивительно ли, что я стал историком?

И ни разу в жизни я об этом не пожалел. Я горжусь, что сумел создать свою школу историков. Не скрою, мне кажется нужным, что я смог передать ученикам некоторую склонность к теоретизированию вместе с сознанием необходимости конкретных знаний. Это источниковедение, наши XVI—XVIII века, культурное наследие прошлого и нынешнего века. И как особый раздел судьба интеллигенции в первые годы советской власти. Видите, я даже назвал периоды.

Почему именно они? Зачем? Давайте посмотрим на того начинающего человека, на то время. Человек этот я.

Первый курс истфака МГУ, семинар будущего академика Михаила Николаевича Тихомирова, он только что защитил докторскую. Юноша попадает в семинар случайно и из предложенных выбирает тему “Идеология самодержавия в сочинениях Ивана Грозного”. Доклад он пишет серьезный, теперь я это понимаю. Древнерусскому, кстати, тогда не учили, юноша овладевает им сам. Сейчас мне кажется, что в том, 1939 году он ищет в прошлом ответы на происходящее вокруг него.

Следующую тему он уже выбирает сам. Древняя Греция, стратег Алкивиад. Необычайно даровитый, достаточно беспринципный, вероломный, политически способный на все. Идет предвоенный год... И третий доклад “Государь” Макиавелли. Какое-то кружение вокруг одной темы. Кружение только этого человека? Любопытно, что когда я уже был на первом курсе аспирантуры, знакомая девушка с истфака дает мне прочесть доклад своей однокурсницы. Тема та же “Государь”. Повторился тот же семинар сразу после войны. Автор Светлана Сталина. Какая-то тяга к подобным темам, воздух насыщен аналогиями... Сейчас я ощущаю в этой тяге хорошо спрятанный протест. Неисчезающий!

А еще была работа об Адашеве руководителе Избранной Рады. Это он изображен на памятнике тысячелетию России, поставленном в 1862 г. в Новгороде. Там нет Грозного! Адашев нейтральная фигура? Далекий XVI век? Но когда в сорок пятом меня принимали в партию, в кандидаты, секретарь горкома спросил: как же так, вы пишите об Адашеве, он же был против Грозного? И брата его казнили, там же измена. Как можно? Хорошо, я уже понимал: можно отвечать только цитатами и привел слова Маркса, что всеми достижениями Грозный обязан Адашеву, после которого и наступили кровавые времена. Тогда еще не умели противопоставлять классиков одних другим, и мне это сошло.

Так было же это желание посмотреть, из чего все рождается. К Грозному я возвращался кругами, все время. И вообще всегда занимался политической и духовной историей и никогда экономикой. К тому же в истории меня всегда интересовали моменты неизученные или изученные неправильно, те самые “темные места”.

А главное меня все больше волновали сюжеты источниковедения: откуда мы знаем, как толкуем и почему? И чем больше я убеждал себя в том, что я историк, чем больше имел учеников, которых тоже в этом убеждал, тем сильнее я понимал, что мой долг в сохранении памяти о тех, кто своим долгом считал сохранение памяти о прошлом. Люди умерли, погибли, просто по разным причинам не дописали, не доработали... Вот уже двадцать лет, кроме всего прочего, я возглавляю Археографическую комиссию, мы готовим каталог личных фондов отечественных историков от великих до краеведов, музееведов, архивистов.

И еще одна тема, вокруг Которой я тоже все время хожу кругами,интеллигенция в первые годы советской власти. Знакомая мне традиционная интеллигенция. Я вырос в той среде, еще застал их думающими, искренне преданными идеалу преобразования внесения культуры. Это были люди образованные, иные могли бы эмигрировать, найти себе дело за рубежом, но явно пожертвовали материальным благополучием. И не только им.

А началось это у меня с внутреннего протеста против дешевогосначала рапповского, а потом унаследованного в тридцатых годах лозунга “кто не с нами, тот против нас”. Нет, те интеллигенты не сразу нашли себя, уважающие себя люди не меняют по звонку своих взглядов. Ленин и Луначарский, ну и, пожалуй, еще Семашко, он больше всех был связан с негуманитарной интеллигенцией, нашли путь их использовать. Не на кафедрах большею частью, где они, конечно, проповедовали бы совсем не то, что можно было, а в защите и сохранении культурымузеев, архивов, библиотек. Ведь даже Ольминский, председатель Истпарта, центра по изучению истории партии и рабочего движения, по должности первоначальной, служебной был хранителем музея Кремля. И, заметьте, мало что еще в то время было разрушено. До двадцать восьмого года мы этого не знали. Деньги были нужны так же, и мы могли продавать эрмитажные картины, но никто этого не делал. Что-то спасало их. И старая интеллигенция, ее дух не в последнюю очередь.

Тот же Михаил Николаевич Тихомиров организовал Дмитревский музей, буквально на своем горбу спас архив Аксаковых в Самарской губернии. Я нашел письма многих людей о том, как они все это делали, как собирали в разрушенных имениях брошенные документы, картины... Они были воспитаны на истории, они знали, что такое Французская революция, разрушившая не только Бастилию, тогда тоже горели рукописи, исчезли многие культурные центры. И старая интеллигенция осталась пошла спасать все это здесь. То было грандиозное подвижничество. Вот когда они поняли, что нужны. И это при их буквально жуткой материальной жизни, при невыразимой неприспособленности к новым условиям. Мы этого просто не понимаем. Алексей Александрович Шахматов, великий филолог, академик, по прежним временам полный генерал, в годы гражданской войны писал: оказывается, самое трудное даже не колоть дрова, а тащить их наверх. Великий Шахматов! Когда Ленин узнал от Бонч-Бруевича, что Шахматов фактически умер он голода, он просто схватился за голову. И дали пайки. Не те, что прежде, на одного только человека. Ведь у Шахматова на руках было шесть женщин-иждивенок и бывший сторож седьмой, паек делился на восьмерых; что мог сделать Шахматов?!

Так можно ли погружаться в историю прошлого, напрочь уходя из нынешней? Все переплетено. Есть, вероятно, люди, которые могут уйти туда и прикрыть за собой дверь. Но надолго ли? С точки зрения изыска научного исследования и я, как и многие, это делаю ухожу. Но это всего лишь шлифование мастерства не склад натуры. Дмитрий Сергеевич Лихачев писал замечательные работы, казалось бы, именно такого свойства с уходом, а как удивительно раскрылся сейчас для всех! Неужели он это дыхание приобрел на семьдесят пятом году жизни? Да нет же, оно было всегда очень глубокое дыхание. Но обществу его надо было услышать. Наконец оно прислушалось и появился Лихачев. Он не стал громче. Интеллигент вообще говорит тихим голосом.

 

Ничто в истории нельзя оставлять “темным”. Но иногда приходится оставлять. Исторические знания все-таки фрагментарны. Чем больше погружаешься в историю, тем больше сознаешь, как мало мы ее знаем. Надо понять явление по тому, что до нас дошло. Но дошло ли именно то, что было типичным? Чем глубже, тем меньше источников. К нашим же дням, напротив, их так много, что одному месяцу прошлого можно посвятить всю жизнь. Значит, и тут я заведомо должен искать типичный источник. С каким чувством его искать?

Быть может, это прозвучит странно, но историк должен быть добрым. Не оправдывать все, нет, но относиться к людям прошлого, понимая, что они были всего лишь людьми. Мы ведь все-таки судьи. Мы же говорим “суд истории”, он есть. “Кровавые мальчики в глазах” не фантазия Пушкина. Другой вопрос, были ли они именно у Бориса...

В большинстве своем люди стараются, чтобы хорошо было не только им, но и многим другим. Сравнительно мало таких, которые заведомо цинично и беспощадно идут по головам. Я не говорю о садистах, о психически неполноценных, это все-таки ненормальность. Большинство же предпочитает, хотя бы из одной осторожности, чтобы большинству было спокойней, лучше. Вопрос: почему им это не удается? Их грех без умысла от неопытности, отсутствия информации, от неправильного расчета. И разобраться в этом куда сложней и полезней, чем быть безжалостным. Недоброта это грубость историка. Или трусость. В истории мы зачастую, когда нам не хватает смелости осудить тех и то, что небезопасно осуждать, становимся очень смелыми, осуждая то, на что возразить нам уже не могут. Не все могли высказаться. Нам не дано их услышать. Что делать.

Практический совет начинающему: не ограничиваться тем набором источников, который мы для него уже приготовили. Как не ограничиваться и тем взглядом, который мы считаем найденным и завершенным. В этом взгляде всегда много ассоциаций современных, в нем слишком много уже собственной нашей истории, много нас. Историю надо искать в самой истории. Это и поиск частностей, мелочей, в них тоже свет эпохи. Находки не входят в список рекомендованной литературы, я это знаю точно.

Архивный материал воздух ученого. Но надо давать дышать им всем другим. Самонадеянно внушать читателю, что вот оно, последнее слово. Сомнение все-таки украшает размышление. И не делать таинственности из архивных материалов, не подгонять их под заранее готовую схему. Такая подгонка огромный и частый грех историков. Хорошо бы не душить историю собственными руками, даже любя ее.

Правда истории может не раскрыться, когда заведомо нет материала. Но если этот материал скрыт преднамеренно, то это тоже уже правда истории. После ордынского нашествия сгорели почти все письменные памятники Владимиро-Суздальской, Киевской Руси. Тут уж ничего не поделать. Но если в близком нам времени без пожаров и иных подобных бедствий вдруг исчезают все документы, об этом надо хорошенько думать. Зачем они исчезли? Кому это было выгодно? Ключевский говорил, что интересней всего бывает узнать не то, о чем люди говорят, а то, о чем они умалчивают.

Правда истории неоднозначна. С одной стороны, это понимание основных закономерностей исторического процесса, правда развития человечества. И ее мы постепенно все больше усваиваем. С другой это правда конкретики. Она зависит от количества сохранившихся памятников и от нашего умения их читать. Мы становимся умнее. Это не значит, что мы умнее Соловьева или Карамзина. Они куда талантливей моих современников. Но мы просто больше знаем. Знаем то, что знали ученики Соловьева и ученики учеников. Когда Борис Дмитриевич Греков и другие показали экономическое и аграрное развитие истории Древней Руси, когда Борис Александрович Рыбаков написал обобщающую монографию о ремеслах, а Михаил Николаевич Тихомиров о древнерусских городах и появились замечательные труды Николая Николаевича Воронина, Варвары Павловны Адриановой-Перетц, Дмитрия Сергеевича Лихачева и других о культуре того времени, берестяные грамоты просто не могли не открыться. Недаром, говорят, Артемий Владимирович Арциховский, увидев первые грамоты, воскликнул: “Я ждал этого двадцать лет!” Он уже знал: те люди были грамотными.

Правда возникает от нарастающего умения видеть. И конечно, приходится снимать те наслоения, которые громоздят люди, заинтересованные в скрытии истины. Тут и примитивные извращения, такие, как ложь Екатерины в письмах к Вольтеру о русском мужике, который, мол, обычно ел курицу, а сейчас предпочитает индейку. Но это примитив. Есть куда более изощренная ложь с очернением людей. Сколько их было ошельмовано в годы культа Сталина!.. Рассказать о них правду тоже задача историка. Он просто профессионально должен бороться за истину. Без повышенного и обнаженного чувства правды нет историка. Пусть уж тогда лучше называет себя политиком с дипломом историка. Истина все-таки конечный итог работы историка.

А скрывать ее смысл есть. Еще бы! И чем ближе к нам, тем, я думаю больше скрывают и утонченней, потому что больше понимают силу наук истории. Но удаются ли эти ухищрения? Все-таки историю при нынешнем ее умении отыскивать и сопоставлять документы и свидетельства порой самые неожиданные,— обмануть нельзя. Можно сколь угодно долго запрещать ей поиск правды, ставить преграды, даже понуждать ко лжи но обмануть нет.

Сколько мы знаем о жестокостях царя Ивана. Однако некоторые утверждают, что писали-то обо всем этом самые злобные его противники - беглый боярин Курбский, иностранцы, ушедшие за рубеж. Но вот найден всего-то клочок бумаги, к сожалению, небольшой, и в нем запись допроса под пытками вернувшихся из Крыма людей. Допрашивает сам Грозный. Мучает и задает вопросы о людях из своего ближайшего окружения. Выбивает пытками слова, которые тут же станут обвинением. Никто и никогда не рассчитывал, что эти “пыточные речи” когда-либо увидят свет. Но в них весь образ царя. Болезненная подозрительность и жестокость коварство и политические замыслы все в них! Вот она, сила документа!

“Срок давности” для исторических событий, вероятно, существует. Но для каких? Если в минувших событиях мы угадываем критерии нашей сегодняшней нравственности, то никакого срока нет. Нет же его для карамзинской “Истории”. Она безнадежно устарела и фактологически, и методологически, но для Карамзина был особенно важен закон нравственный, чувство добра и зла. Интересно проследить другое: когда, какие явления прошлого становятся особенно злободневными? Здесь тоже нет случайностей. Маркс писал, что люди времен Крестьянской войны и Реформации обращались к речам пророков, к Библии. Тожево время Английской революции. Французская же революция сначала рядилась в древнеримские республиканские одежды, а потом в императорские. А вот сейчас, к примеру, у нас явный интерес к истокам изучения бюрократизма...

Случайно ли фильм “Иван Грозный” возник при Сталине? Конечно, нет. Сталин вообще считал себя, по-видимому, покровителем истории, интересовался ею и хотел, чтобы историю писали иначе, чем ее писал академик Михаил Николаевич Покровский. Иосиф Виссарионович вернулся в объяснении истории к дореволюционным и отнюдь не прогрессивно мыслящим историкам, фигура Грозного его, несомненно, привлекала. Тут не только поражающий масштаб всевластия, которого тот достиг,— вседозволенность, никем не контролируемые методы борьбы с теми, кого он называл врагами олицетворение себя в государстве; отсюда специально подобранные люди, названные прогрессивным войском, то бишь опричники. Казалось бы, это главное. Но, по-видимому, в интересе Сталина был еще и другой момент. Эпоха Грозного апофеоз первоначальной централизации государственной власти, апофеоз утверждений военной и гражданской бюрократии, уничтожения инициативы, создания чрезвычайно четкой административной системы, где государство воплощается в государстве, но главная-то сила все-таки государство. Впрочем, Иван не отделял государево от государственного. Это подавление не личных противников, а вообще всякой мысли и возможности противостояния. Тут—организация самой машины подавления, диктатура не как персонифицированная система, а как явление, которое просто обязано быть государственным.

Кстати, эти же черты эпохи Грозного привлекали, возможно, и Петра. Мы зачастую возвеличиваем его, а он имел немало грозненских черт. Просто Грозный был еще и консервативен. Даже создавая опричнину, он фактически вернулся к удельному периоду, а утверждая свой царский церемониал, пришел к образцу византийских базилевсов и восточных ханов. Петр же позволил себе нарушить нормативы.

 

Но ведь Сталин вряд ли раскрывал свой интерес к фигуре Грозного? И уж тем более не объяснял свой взгляд. Его надо было угадать.

Если буквально, то мы не знаем, объяснял он свой взгляд или нет. Люди, близкие к нему, писавшие замечания на историю, Жданов например, наверное, знали его взгляды. Могли знать. Учебник же в том виде, в котором он был принят, и вузовский, и школьный, вполне определенным образом трактовал Грозного. То есть пример был. Да и сами явления, происходившие вокруг, столь очевидно допускали прославление не самых лучших деяний Грозного, что позволяли делать главным его периодом последний, когда он, собственно, разрушил сам им же содеянное. Все это, разумеется, наталкивало на совершенно определенные мысли. Трудней было не заметить их, нежели внять им.

Не было нужды в семи пядях во лбу, чтобы вобрать их. Наоборот, такой улавливающий все на лету писатель, как Алексей Толстой, явно в расчета на Сталина написал свои две пьесы. И Эйзенштейн, великий режиссер и мастер, я полагаю, прекрасно понимал, что уже можно взяться за эту тему. Позволительно. Но мне-то кажется, это был вызов Эйзенштейна. И Сталин понял вызов, хотя и не сразу.

Эйзенштейн был, по-видимому, нелюбим. “Броненосец Потемкин” считался величайшим произведением, но когда в 1934 или 1935 году награждали работников кино, около десяти режиссеров получили ордена Ленина, всемирно же известный Эйзенштейн стал заслуженным деятелем искусств. Это была явная демонстрация высочайшей неприязни. Мало того, фильм “Бежин луг” был уже уничтожен, подняться Эйзенштейну Удалось лишь созданием “Александра Невского”. В чем же был вызов?

 

Уже в первой части Грозный одинок. Опора на одного Малюту Скуратова. И хотя Малюта превращен в позитивного деятеля, содружество с ним одиночество. Кто поддерживает Грозного? К чему, собственно, приводит его навязчивое собирание власти и противостояние всем, кто хоть в какой-то мере может с ним не согласиться? Одна пустота. Вторая же часть фильма опричники. А они показаны близко к истине.

После пятьдесят третьего года с группой историков я был приглашен на Мосфильм посмотреть, что же делать со второй частью. И был поражен ею, особенно цветным куском. Это великое открытие Эйзенштейна цветной кусок в черно-белом фильме танец опричников с Федькой Басмановым... Тогда-то мне и стало ясно: умный политик Сталин понял, что это фильм, не прославляющий царя-объединителя, а фильм о тиране и актере, о Нероне жестоком, одиноком, по-своему блистательном и хищном. Сталин же хотел видеть иного Грозного. По его словам, не уничтожь - Грозный всего каких-то несколько семейств и не было бы Смутного времени. Тоже, кстати, характеристика сталинских, извините, исторических воззрений...

Так что, по-моему, Эйзенштейн, хоть и иносказательно, но осмелился сказать тирану часть правды, намекнуть.

Не обрывается “связь времен”. В глубоком сознании людей она все равно остается. Сама попытка оборвать эту связь всегда ясна и очевидна,

 

Не слишком ли оптимистично, Сигурд Оттович? Можно же обрубать куски, нити в конце концов какие-то.

 

Видимо, я нечетко выразился. Развитие человечества это и есть “связь времен” Она необрываема. Другое дело, что вы можете очень многого не видеть, возможно, даже самого главного. Можно сознательно обучением в школе, с помощью печати, искусства, всех форм пропаганды оборвать какие-то нити. Можно даже создать видимость связей которых на самом деле не было. Но сознание, что “связь времен” есть, все равно остается. Навязываемое толкование лишний раз убеждает, что вам еще сильней нужно не верить на слово, искать самим и тем самым сохранять истинную связь.

Человек очень рано обучился создавать искусственную “связь времен” и убеждать других, что именно она и есть истинная. Это очень большое искусство. Им владеют не одни историки. Универсальнейший прием дозирование исторической правды. Вы в сравнении со мной еще молодой человек, а я-то привык к тому, что у нас разом густо, разом пусто. Но власти имущие всегда не понимали одного: степень дозированности правды об истории это всегда показатель степени распространения правды о настоящем, показатель опасения будущего или уверенности в нем.

Опубликованные документы лишь малая часть сохранившейся документации о нашем времени. Дело не только в государственных и политических соображениях, по которым часть документации не могла быть опубликована. Нас интересует не только государственно-политическая линия, но и жизнь нормального человека. А она сейчас находит порой большее отражение в художественной литературе, нежели в опубликованных документах. И это вопреки нынешнему общему стремлению узнать именно документальную правду.

В мировой практике считается правильным, когда на архивную документацию устанавливается определенный срок давности, после которого архив открывается для всех. У нас такого срока нет. Это большая помеха. Часть архивов остается малодоступной. В частности, это привело к тому, что у нас очень неконкретные представления о развитии нашей страны, об истории партии. В итоге в нашем прошлом мало видим полнокровных личностей и много теней. Так, оказалось, что самая великая революция, положившая начало новой эре в истории, происходила почти без участия людей, без борьбы мнений. Куда как подробней мы знаем, как боролись между собой выступавшие вначале вместе Дантон и Робеспьер чем о столкновении тех деятелей, которые были членами ленинского ЦК в 1917 г.

По литературе, по рассказам старшего поколения можно лишь ему но представлять, какие страсти кипели в тот период. Сейчас пишут, что каждый год семидесятилетия был годом значительных явлений. Но ведь эти явления непременно связаны с конкретными людьми, с определенным, как сейчас стали повторять, преодолением ошибок. Это не были сплошные достижения, которые затем почему-то оборачивались тем, что с кем-то надо было все время бороться.

Творческие люди хотят коснуться настоящей правды, и если у них нет на это надежды, нет чувства, что они станут первооткрывателями, они просто будут уходить в какой-то другой период, где все-таки есть надежда на первооткрывание. Недаром практически все ученые говорят сейчас о расширении доступа к архивным материалам. Пока же положение, мягко говоря, странное. По-настоящему историю тех или иных событий знают все-таки историки-профессионалы, но не они решают вопрос, что засекретить, а что открыть. Некоторые документы, например, давно скопированы и опубликованы за рубежом, и историки это знают, но даже сослаться на такие материалы они не могут.

А ведь всякий памятник истории это и памятник культуры. Можно ли ограничивать доступ к культуре? Странный вопрос, не правда ли?

...Жизнь историка сложна. Признаюсь, меня, как и многих людей живой мысли, интересовали в свое время более близкие по времени сюжеты и жившие сравнительно недавно люди. Но как ученый, прошедший хорошую научную школу, я понимал, что должен буду подлаживаться под неразделяемую мной схему. Не подстраиваться под нее в изображении недавнего времени было невозможно. Я должен был лишить себя и своих читателей возможности полностью знать тот материал, который нельзя не знать, прежде чем становиться судьей времени. И я, как это мне понятно сейчас, выбрал время, где можно было откровенно описывать политические страсти, очень сильные, кроваво кончавшиеся для обеих сторон, где можно было хоть и не в полный голос, но говорить о явлениях, которые умный человек мог типологизировать, подразумевая какую-то своеобразную социологическую модель. В этом, хочется думать, я не обрывал “связь времен”.

С.О.Шмидт Путь историка. Избранные труды по историографии и источниковедению. М., 1996.

 

 

ВОПРОСЫ ДЛЯ САМОКОНТРОЛЯ

 

1. Как автор понимает связь историка с культурой?

 

2. Каким образом С.О.Шмидт объясняет актуализацию той или иной исторической проблемы?

3. Как исследователь формулирует свое отношение к историческому источнику и к архиву?

4. Существует ли “правда истории”?

 

 

 

Д.С. Лихачев

Заметки и наблюдения

 

“Итак, в городах и пригородах существуют районы наибольшей творческой активности. Это не просто “места жительства” “представителей творческой интеллигенции”, а нечто совсем другое. Адреса художников различных направлений, писателей, поэтов, актеров вовсе не группируются в некие “кусты”. В определенные “кусты” собираются “места деятельности”, куда тянет собираться, обсуждать работы, беседовать, где обстановка располагает к творческой откровенности (прошу извинения за это новое вводимое мной понятие), где можно быть “без галстуха”, быть во всех отношениях расторможенным и в своей среде.

Примечательно, что тяга к творческому новаторству возникает там, где появляется группа людей потенциальных или действительных единомышленников. Как это ни парадоксально на первый взгляд может показаться, но новаторство требует коллективности, сближений и даже признания, хотя бы в небольшом кружке людей близкого интеллектуального уровня. Хотя и принято, считать, что новаторы по большей части люди, сумевшие подняться над общим мнением и традициями, это не совсем так. К этому стоит приглядеться…”

Лихачев Д.С.Заметки и наблюдения.

Из записных книжек разных лет М., 1989. С.48.

 

***

 

“На факультете [ФОНе Ленинградского университета] были отделения.

Было ОПО - общественно-педагогическое отделение, занимавшееся историческими науками, было этнолого-лингвистическое отделение, названное так по предложению Н. Я. Марра, - здесь занимались филологическими науками. Этнолого-лингвистическое отделение делилось на секции. Я выбрал романо-германскую секцию, но сразу стал заниматься и на славяно-русской.

Обязательного посещения лекций в те годы не было. Не было и общих курсов, так как считалось что общие курсы мало что могут дать фактически нового после школы. Студенты сдавали курс русской литературы XIX века по книгам, прочесть которых надо было немало. Зато процветали различные курсы на частные темы“спецкурсы”, по современной терминологии. Так, например, В. Л. Комарович вел по вечерам два раза в неделю курс по Достоевскому, и лекции его, начинаясь в шесть часов вечера, затягивались до двенадцатого часа. Он погружал нас в ход своих исследований, излагал материал как научные сообщения, и посещали его лекции многие маститые ученые. Я принимал участие в занятиях у В. М. Жирмунского по английской поэзии начала XIX века и по Диккенсу, у В. К. Мюллера по Шекспиру, слушал введение в германистику у Брима, введение в славяноведение у Н. С. Державина, историографию древней русской литературы у члена-корреспондента АН СССР Д. И. Абрамовича, принимал участие в занятиях по Некрасову и по русской журналистике у В. Е. Евгеньева-Максимова; англосаксонским и среднеанглийским занимался у С. К. Боянуса, старофранцузским у А. А. Смирнова, слушал введение в философию и занимался логикой у А. И. Введенского, психологией у Басова (этот замечательный ученый очень рано умер), древнецерковно-славянским языком у С. П. Обнорского, современным русским языком у Л. П. Якубинского, слушал лекции Б. М. Эйхенбаума, Б. А. Кржевского, В. Ф. Шишмарева и многих, многих других, посещал диспуты между формалистами и представителями традиционного академического литературоведения, пытался учиться пению по крюкам (ничего не вышло), посещал концерты симфонического оркестра в Филармонии, но путешествовал мало: не позволяло здоровье, условия для поездок по стране после гражданской войны были трудные, родители снимали на лето дачу и надо было ею пользоваться целиком. Мы часто ездили на дачу в Токсово, и я интересовался историей тех мест (здесь еще в 20-е годы жили шведы и финны, знавшие местные исторические предания, которые я записывал). Все кругом было интересно до чрезвычайности, а если вспомнить и о событиях чисто литературных, возможность пользоваться всеми книжными новинками, печатавшимися на Печатном Дворе, библиотекой университета и библиотекой редчайших книг в Доме книги, где по совместительству работал отец, то единственное, в чем я испытывал острый недостаток, это во времени.

Ленинградский университет в 20-е годы представлял собой необыкновенное явление в литературоведении, а ведь рядом еще, на Исаакиевской площади, был Институт истории искусств (Зубовский институт), и существовала интенсивная театральная и художественная жизнь. Все это пришлось на время формирования моих научных интересов, и нет ничего удивительного в том, что я растерялся и многого просто не успевал посещать.

Я окончил университет в 1928 году, написав две дипломные работы: одну о Шекспире в России в конце XVIII — самом начале XIX века, другую о повестях о патриархе Никоне. К концу моего учения надо было еще зарабатывать на хлеб, службы было не найти, и я . Подрядился составлять библиотеку для Фонетического института иностранных языков. Институт был богатый, но деньги мне платили неохотно. Я работал в Книжном фонде на Фонтанке в доме № 20, возглавлявшемся Саранчиным. И снова поразительные подборки книг из различных реквизированных библиотек частных лиц и дворцов, редкости, редкости и редкости. Было жалко подбирать это все для Фонетического института. Я старался брать расхожее, необходимое, остальное, наиболее ценное, оставляя неизвестно кому.

Что дало мне больше всего пребывание в университете? Трудно перечислить все то, чему я научился и что я узнал в университете. Дело ведь не ограничивалось слушанием лекций и участием в занятиях. Бесконечные и очень свободные разговоры в длинном университетском коридоре. Хождения на диспуты и лекции (в городе было тьма-тьмущая различных лекториев и мест встреч начиная от Вольфилы на Фонтанке, зала Тенишевой (будущий ТЮЗ), Дома печати и Дома искусств и кончая небольшим залом в стиле модерн на самом верху Дома книги, где выступал Есенин, Чуковский, различные прозаики, актеры и т. д.). Посещения Большого зала Филармонии, где можно было встретить всех тогдашних знаменитостей особенно из музыкального .мира. Все это развивало, и во все эти места открывал доступ университет, ибо обо всем наиболее интересном можно было узнать от товарищей по университету и Институту истории искусств. Единственное, о чем я жалею, это о том, что не все удалось посетить…”

Настоящей школой понимания поэзии были занятия в семинарии по английской поэзии начала XIX века у В. М. Жирмунского. Мы читали с ним отдельные стихотворения Шелли, Китса, Вордсворта, Байрона, анализируя их стиль и содержание. В. М. Жирмунский обрушивал на нас всю свою огромную эрудицию, привлекал словари и сочинения современников, толковал поэзию всесторонне и с биографической, и с историко-литературной, и с философской стороны. Он нисколько не снисходил к нашим плохим знаниям того, другого и третьего, к слабому знанию языка, символики, да и просто английской географии. Он считал нас взрослыми и обращался с нами как с учеными коллегами. Недаром он называл нас “коллеги”, церемонно здороваясь с нами в университетском коридоре. Это подтягивало. Нечто подобное мы ощущали и на семинарских занятиях по Шекспиру у Владимира Карловича Мюллера, на занятиях старофранцузскими текстами у Александра Александровича Смирнова, среднеанглийской поэзией у Семена Карловича Боянуса.

Но истинной вершиной метода медленного чтения был пушкинский семинар у Л. В. Щербы, на котором мы за год успевали прочесть всего несколько строк или строф. Могу сказать, что в университете я в основном учился “медленному чтению”, углубленному филологическому пониманию текста. Иномузанятиям в рукописных отделениях и библиотеках учил нас милый В. Е. Евгеньев-Максимов. Дав нам рекомендацию в архив, он как бы невзначай приходил туда же и проверял— как мы работаем, все ли у нас благополучно. А однажды он возил меня с собой и к коллекционеру Кортавову в Новую Деревню. Он пробуждал в нас инициативу поисков, учил нас не “бояться архивов”. Боязнь архивов В. Е. считал своего рода детской болезнью начинающего ученого, от которой он должен избавиться как можно быстрее.

Увлекали меня и лекции Е. Тарле. Но лекции эти учили главным образом ораторскому, лекционному искусству. Часто впоследствии, когда я в сороковых годах начинал преподавать на историческом факультете Ленинградского университета, я вспоминал, как останавливался Тарле, якобы подыскивая подходящее слово, как потом “стрелял” в нас этим найденным словом, поражавшим своею точностью и запоминавшимся на всю жизнь. Я вспоминал и о том, как Е. В. Тарле “думал”, читая свои лекции, как неуклюже, по-медвежьи, топтался возле кафедры, “подыскивая” факты, “вспоминая” документы, создавая полную иллюзию блестящей импровизации.

К древнерусской литературе в университете я обратился потому, что считал ее мало изученной в литературоведческом отношении, как явление художественное. Кроме того, Древняя Русь интересовала меня и с точки зрения познания русского национального характера. Перспективным мне представлялось и изучение литературы и искусства Древней Руси в их единстве. Очень важным казалось мне изучение изменений стилей в древней русской литературе, во времени. Мне хотелось создать характеристики тех или иных эпох вроде тех, что имелись на Западе особенно в культурологических работах Эмиля Маля.

Мое время—это не только расцвет литературы (не скажу “ленинградской”, ибо литературу на русском языке нельзя делить на ленинградскую, московскую, одесскую, вологодскую и т.д.), но и расцвет гуманитарных наук. Такого созвездия ученых литературоведов, лингвистов, историков, востоковедов, какое представлял собой Ленинградский университет и Институт истории искусств в Зубовском дворце в 20-е годы, не было в мире. К несчастью, я не представлял себе тогда как важно послушать поэтов и писателей, повидать их. Поэтому для меня учение к Ленинградском университете было временем упущенных возможностей. Я слышал Собинова, но уступил другу свой билет на Шаляпина, не пошел на встречи с Есениным и Маяковским. Только однажды разговаривал по телефону с С.Маршаком (он предлагал мне заняться детской литературой писать для детей по русскому языку). Но зато упорно занимался у В. М. Жирмунского, А. А. Смирнова, логикойу А.И.Введенского и С. И. Поварнина, слушал Н.О.Лосского. Занимался у Л.В.Щербы и В. В. Виноградова и многих других. Так что кое-какие возможности я все же не упустил. Из писателей в школьные годы я был предан Е. П. Ивановудетскому писателю и другу А. А. Блока…”

Указ.соч. С.90-97.

 

“11 июня 1941 года я защитил кандидатскую диссертацию по новгородскому летописанию XII века. Для меня это была не только диссертация, но и выражение своей увлеченности Новгородом, где мы с женой в 1937 году провели свой отпуск, а спустя год я приезжал туда со своими друзьямиМ, И. Стеблин-Каменским и Э. К. Розенбергом—-русским немцем удивительно веселого нрава. Мы исходили Новгород и окрестности вдоль и поперек, побывали в каждом достопримечательном месте. Летописи Новгорода представлялись мне живыми, события становились почти зримыми. С тех пор я оценил научные темы, даже отвлеченно-филологические, в которых была бы хоть доля личного чувства. Своим ученикам я стараюсь постоянно рекомендовать темы, так или иначе связанные с ними биографически, темы, не только обещающие интересные результаты, но и близкие им по материалу…”

Указ.соч. С.110-111.

 

***

 

“В идеологической стороне каждого литературного произведения есть как бы два слоя. Один слой вполне сознательных утверждений, мыслей, идей, которые автор стремится внушить своим читателям и в чем он пытается убедить или переубедить их. Это слой активного воздействия на читателей. Второй слой другого характера активности: он как бы подразумеваемый. Автор считает его само собой разумеющимся и общим для него и читателей. Этот второй слой в основном пассивен.

Он начинает активно действовать и воздействовать на читателя только тогда, когда произведение переходит в другую эпоху, к другим читателям, где этот слой нов и необычен. Этот второй слой можно было бы назвать “мировоззренческим фоном”.

В “Слове о полку Игореве” первый слойслой действенныйзаключен в призывах автора к единению, к защите Русской земли, в попытках автора истолковать всю русскую историю и отдельные исторические факты в духе своей исторической концепции и своих политических убеждений. К этому же слою может быть отнесено “открытое язычество”, выраженное, например, в поименном упоминании языческих богов.

Второй слой в “Слове, о полку Игореве” скрыт и может быть изучен только путем анализа. К этому второму слою относятся, например, общие языческие представленияо своеобразных аспектах человеческой судьбы, о взаимоотношениях человека и природы, о культе Земли, Воды, Рода, Солнца и Света. К ним же относится вера в приметы, убеждение об особой связи внуков с их дедами и т.д.”

Указ.соч. С.130-131.

 

***

 

Данный текст заставляет нас задуматься о научной этике. Пусть это будет заключительным аккордом нашего курса.

““Престижные публикации” ученых: 1) для увеличения числа работ (списка работ);

 

2) для участия в том или ином сборнике, где появление имени ученого само по себе почетно;

3) для участия в каком-либо большом научном споре ("присоединение к спору” — “и я имею в этом свое мнение”);

4) для того чтобы войти в историографию вопроса (особенно часты статьи этого рода в спорах о датировках документа);

5) для того чтобы напомнить о себе в каком-либо солидном журнале;

6) для того чтобы выказать свою эрудицию. И т. д. Все эти публикации засоряют науку.

Искусственное раздувание объемов статей:

1) путем подробного и ненужного в ряде случаев изложения историографии вопроса;

2) путем искусственного увеличения библиографических сносок, включения в сноски работ, имеющих малое отношение к изучаемой проблеме;

3) путем подробного изложения пути, которым автор дошел до того или иного вывода. И т. д.

Шаблон в темах научных статей:

1) статья ставит себе целью показать ограниченность той или иной концепции;

2) дополнить аргументацию по тому или иному вопросу;

3) внести историографическую поправку;

4) пересмотреть дату создания того или иного произведения, поддержав уже высказанную точку зрения, особенно если она принадлежит влиятельному ученому и пр.

Все это часто простая наукообразность, но которую трудно выявить.

Известность и репутация ученого — совершенно различные явления.

Указ.соч. С.310-311.

 

ВОПРОСЫ ДЛЯ САМОКОНТРОЛЯ:

 

1. Какую важную закономерность науки помогает понять вышеприведенный текст?

2. Определите внутренние и внешние стимулы формирования научного мировоззрения Д.Лихачева в университетские годы.

 

3. Какова роль учителя в складывании того или иного типа ученого?

 

4. Какова роль личностного интереса в выборе и работе над темой с точки зрения Д.С. Лихачева?

 

5. Как соотносится прочитанный Вами текст с современной герменевтикой?

 

 

А. Я. Гуревич

“ТЕРРИТОРИЯ ИСТОРИКА

 

“Территория историка” это мой маленький плагиат, поскольку таково название двухтомного сборника трудов Эммануэля Леруа Ладюри, в котором собраны результаты многих его изысканий, охватывающих самый широкий спектр исследований: от истории климата и процессов распространения единой биосферы на разные континенты мира, от вопроса о соотношении статики и динамики в историческом процессе (“недвижимая история”) до изучения социально-психологических элементов и применения к истории клиометрии. Леруа Ладюри наглядно продемонстрировал, сколь широк может быть диапазон исторических изысканий и как такой междисциплинарный или, лучше сказать, полидисциплинарный подход расширяет кругозор историка, создает новое видение исторического контекста и тем самым открывает возможность углубить и природу исторического объяснения, понимания сущности тех феноменов, на которые ныне обращают свое сугубое внимание историки.

Но это понятие “территория историка” я хотел бы рассмотреть под несколько иным углом зрения. Причина заключается прежде всего в том, что в историографии на протяжении последнего десятилетия отчетливо наметилась тенденция, которая не может не внушать определенных сомнений и даже служит поводом для нового рассмотрения далеко не новых проблем исторического знания, исторической гносеологии.

В трудах историков, принадлежащих к весьма различным направлениям, довольно настойчиво повторяется мысль о том, что это историк изобретает свой собственный предмет, это он создает исторический источник, и в конечном итоге исследование истории расценивается как ее создание, как ее “изобретение”. Не показательно ли, что вышедшая несколько лет назад книга американского историка Нормана Кантора носит название “Изобретая средневековье”. Кантор задается целью показать, что ведущие, на его взгляд, историки-медиевисты XX столетия избирали темы своих исследований и разрабатывали их, исходя прежде всего из своих личных склонностей и умственных предрасположений, исходя даже из собственного “бессознательного”, с одной стороны, и повинуясь тому давлению, которое на них оказывает социально-психологическая среда и политическая ситуация с другой.

Несомненно, историк живет в обществе и испытывает его воздействие, и в этом смысле его суждения не могут быть абстрагированы от умонастроений, движений мысли, характерных для его среды. Но тенденция, обнаруживающаяся в книге Кантора, свидетельствует о большем. Как он утверждает, именно социально-политические взгляды и в особенности психологические свойства историка всецело определяют его интерпретацию той или иной проблемы средневековья. Например, в основе трудов известных немецких историков П.Э.Шрамма и Э. Канторовича лежат, с точки зрения Кантора, прежде всего и преимущественно их национал-шовинистические симпатии. Американские историки, работавшие в период президентства Вудро Вильсона, по мнению Кантора, отражали в своих исследованиях, посвященных истории средневековой Западной Европы, те или иные аспекты вильсоновской политики.

Кантор, я думаю, прав в том смысле, что здесь существовала связь. Но когда он настойчиво выводит все методы и все подходы историков из социально-политических и конъюнктурных явлений, невольно возникает вопрос: а где же историческая дисциплина как научное занятие со своими собственными закономерностями, традициями, со своим профессионализмом, присущими ей критериями истинности? Все это оттесняется на задний план или вовсе пропадает. Перед нами историк, который исходит не из объективных требований исторической науки, но из каких-то привходящих конъюнктурных обстоятельств. Я думаю, что подобный перекос ведет к серьезнейшему искажению традиций и тенденций исторической науки и в конечном итоге не проясняет логики ее развития.

Нечто подобное мы можем найти и в высказываниях отдельных современных французских историков, которые довольно охотно и даже настойчиво говорят о том, что историк изобретает свой предмет, создает свой источник и, следовательно, картина, возникающая под пером этого исследователя, сугубо субъективна, продиктована преимущественно воображением и склонностями данного историка. Без должных квалификаций, без объяснения смысла таких высказываний, формулы, подобные этим, взятые сами по себе, производят странное впечатление и, главное, легко могут ввести в заблуждение читающую публику. В самом деле, за этими словами скрывается некий смысл, который обнаруживается независимо от того, в какой мере авторы стремятся именно эту мысль внушить своим читателям: историк работает произвольно, он всецело исходит из своих личных склонностей и интересов, и поэтому с проблемой исторической истины, с поиском того, какова же была история прошлого, собственно, он связи не имеет. Это напоминает высказывания американских историков-презентистов, которые на рубеже 20—30-х годов утверждали: “всяк сам себе историк”, каждое историческое исследование выражает представление только его автора.

Когда говорят, что историк создает свой собственный предмет, то в этом есть определенный смысл. На мой взгляд, смысл этот заключается в том, что историк формулирует проблему своего исследования. Она, разумеется, диктуется логикой исторического знания, теми трудностями, с которыми оно столкнулось. Вместе с тем проблемы, которые ставит историк, прямо или косвенно связаны с потребностями современной культурной и идеологической жизни. Понятно поэтому, что проблема исследования действительно в огромной степени зависит от историка, высказывающегося как бы от имени того общества, той культуры, к которым он принадлежит. Мы не можем задавать прошлому вопросы, которые нас оставляют холодными, которые нас не интересуют. В основе всякого научного изыскания всегда лежит некий человеческий интерес. И поэтому естественно, что историк вопрошает прошлое от имени современности. Но это, разумеется, не значит, что он навязывает прошлому актуальные для его общества проблемы. Хотя они подсказаны ему современностью, в том числе и другими социальными науками, эти проблемы формулируются им, если это серьезный историк, не в той прямой форме, в какой они стоят перед ним ныне и здесь. Речь идет о том, что эти проблемы релевантны для его исторического изучения.

Например, проблема времени, которая встала очень остро перед культурным сознанием людей XX столетия, очевидно, отражает какие-то новые тенденции в общественной и индивидуальной жизни людей. Она по-новому интерпретируется в изобразительном искусстве, в кино, в литературе, в психологии, в физике и других естественных науках. Проблема времени, поставленная, скажем, на материале истории античности или средневековья, обнаруживает свою актуальность. Историк задает вопрос своим источникам: как воспринималось, как переживалось время людьми далекой цивилизации? И он находит весьма интересные вещи, которые еще недавно оставались вне поля зрения историков. Новая проблема, продиктованная движением современной культуры, будучи сформулирована как проблема историческая, оказывается существенной для того, чтобы раскрыть доселе неизученные аспекты удаленной от нас культуры.

То же самое можно сказать и относительно целого ряда других проблем, которые были поставлены историками за последние десятилетия. Они подсказаны соседними науками, подсказаны самой жизнью, и их постановка в высшей степени плодотворна для того, чтобы углубить наше понимание прошлого. При этом мы не навязываем эти проблемы тем памятникам, которые мы превращаем в исторические источники и изучаем; мы лишь подходим к этим памятникам с новой точки зрения, с которой раньше историки к ним, может быть, не подходили, и поэтому заставляем эти источники раскрыться по-новому, осветить аспекты жизни прошлого, дотоле не интересовавшие историческую науку. И так совершается прогресс исторического знания.

В этом смысле историк действительно как бы создает свой предмет, но этот предмет возникает лишь тогда, когда источник откликается на наш вопрос, когда удается посредством постановки нового вопроса по-новому раскрыть те глубины, которые таятся в источниках.

Я позволю себе сослаться на собственный опыт. Когда была опубликована моя книга “Категории средневековой культуры”, Л. М. Баткин задал вопрос: откуда взялся тот набор элементов или категорий, из которых я выстроил модель этой культуры? Не следовало ли бы более внимательно вглядеться в эту далекую от нас культуру и поискать в ней свойственные ей специфические аспекты? Не произошло ли здесь известного навязывания далекому прошлому вопросов, актуальных для нашего времени, но, может быть, вовсе не столь существенных для изучаемого предмета? Я отдаю себе отчет в том, что такие аспекты миропонимания, как время, пространство, роль права, социальная организация человеческих коллективов, понятия собственности, богатства и бедности, наконец, вопрос о личности, были вольно или невольно продиктованы пониманием современной мне действительности. Модель мира человека второй половины XX в. витала в подсознании историка. Анализируя самые различные и разрозненные исторические памятники средневековья, я искал ответы на эти вопросы.

Но вот что произошло в дальнейшем. Исследуя новые для меня жанры источников, я встретился в текстах проповедей немецкого францисканца XIII в. Бертольда Регенсбургекого с поучением о “дарах”, которые вручены Творцом каждому человеку. За употребление этих даров христианин должен будет дать ответ по окончании своего земного существования. Это “персона”, личность; это “призвание” индивида, предполагающее его праваобязанности, его социально-юридический статус и профессию; это его богатство и собственность; это время его жизни и, наконец, “любовь к ближнему”, т. е. его включенность в коллектив и отношения с себе подобными . В проповеди ученого монаха, действовавшего в самой гуще общества, я нашел в концентрированном выражении, собственно, всю программу своих исследований, начатых задолго до того, как я прочитал этот в высшей степени знаменательный текст. Итак, ответы на мои вопросы, в немалой мере порожденные моей принадлежностью к собственной культуре, были даны прежде, чем я их задал.

Разумеется, мысли средневекового проповедника сконцентрированы в совершенно ином контексте, нежели тот, который строит современный исследователь. Рассуждения Бертольда органическая составная часть его пастырской проповеди, тогда как историк анализирует их с тем, чтобы обнаружить присущие францисканцу XIII в. “антропологию” и “социологию”. Иными словами, дискурсы монаха периода “междуцарствия” в Германии, с одной стороны, и историка конца XX в. с другой, совершенно различны, а потому и смысл употребляемых в разные эпохи понятий (“личность”, “богатство”, “призвание”, “время”) глубоко изменился Ответы, посланные представителем мира, строившегося на религии и свойственной ей системе ценностей, встретились с вопросами, сформулированными в интеллектуальном универсуме, который обладает иной природой. Отсюда необходимость “перекодировки” моих вопросов и посильного проникновения в смысл полученных из прошлого ответов.

Обсуждая вопрос о “создании” историком исторического источника, следовало бы, как мне кажется, четко терминологически разграничить понятия “объект” и “предмет”. Под объектом принято подразумевать внеположный нашему сознанию фрагмент мира. Это историческое прошлое, “каким оно, собственно, было”. Но приходится признать, что история в этом смысле недоступна нашему познанию. Восстановить картин) того фрагмента прошлого, который мы исследуем, во всей полноте и бесконечном многообразии, во всех его бесчисленных связях и переплетениях нам не дано. То, что мы, историки, изучаем, есть именно предмет, т. е. тот образ прошлого, который возникает перед нашим умственным взором, когда мы формулируем свои вопросы. Это тот образ прошлого, который в результате наших настойчивых усилий создается из дошедших до нас посланий исторических источников.

С этим связан вопрос о так называемом “изобретении” или создании исторического источника. Здравый аспект подобной формулировки, как мне кажется, заключается в следующем. Историк, уже, возможно, давно знакомый с теми или иными памятниками прошлого, но не придававший им раньше большого значения, теперь подходит к ним с новыми вопросами и обнаруживает, что эти памятники, остававшиеся как бы немыми и инертными для его предшественников, могут заговорить и сообщить сведения, которые для нас, несомненно, представляют интерес. Происходит преобразование памятника прошлого в исторический источник.

Принято говорить об исторических “данных”. Но историку в начале исследования дано лишь немногое то, что он получил в наследство от своих предшественников. Новое нужно исторгнуть из источника посредством постановки перед ним новых вопросов. И тогда источник под их ударами преображается и в этом смысле действительно становится новым источником, он как бы создается историком. Но он не создается ex nihilo, из ничего, он активизируется, он извлекается с полок архивов или библиотек для того, чтобы начать новую жизнь. Источник не создан историком, он перестроен им и по-новому истолкован. Все, что досталось нам от прошлого будь то какие-то тексты или материальные остаткисамо по себе непосвященного, неспециалиста вряд ли может непосредственно заинтересовать. Во всяком случае неспециалист едва ли способен правильно понять их культурное наполнение и внутреннее содержание. Для этого требуется поставить их в какие-то связи с другими памятниками, другими источниками, и здесь нужны соответствующие техника и подход исследователя.

Если исследователь берет памятник или группу памятников и начинает работать с ними, задавая им новые вопросы, то тем самым он и преобразует этот кажущийся немым и неинформативным текст в источник новых знаний.

Понятию создания историком исторического источника можно придать также и другой смысл, а именно: историк, беря тот или иной текст, анализирует его, расчленяя на определенные фрагменты, по-новому их группирует, выделяет из них те элементы, которые представляются ему особенно важными. Следовательно, тот материал, с которым историк работает, существенно отличается от памятника истории, каким он был до того, как к нему прикоснулась мысль историка. Этот преобразованный исследовательскими операциями историка источник действительно выглядит его созданием.

Однако проблема воздействия историка на изучаемые им источники, взаимодействия с ними за последнее время еще более усложнилась. Как Подчеркивают представители так называемого “критического” или “пост модернистского” направления в новейшей историографии, нельзя недооценивать тот факт, что история есть рассказ. Результаты исследования организуются историком в связное и законченное повествование. Собранные и обработанные им данные группируются таким образом, что возникает то, что можно назвать “интригой”. Вольно или невольно, историк ведет себя подобно писателю: он создает сюжет, которому в той или иной мере подчинены все собранные им данные. Даже в тех случаях, когда историк стремится быть максимально точным в интерпретации событий, они неизбежно, может быть, помимо его намерений, превращаются в элементы фабулы, в которой различимы завязка, кульминация и развязка. Такие современные критики исторической науки, как Хейден Уайт и Доминик Лакапра настаивают на том, что создаваемое историком повествование точно так же, как и художественное произведение, подчиняется законам риторики. Подобно тому как автор романа или повести сочиняет сюжет, придавая ему законченность, историк выделяет из бесконечного потока событий некоторые, с его точки зрения, значимые эпизоды, обособляя их в связное и завершенное в себе целое. Из необозримого хаоса искусственно вычленяется и реорганизуется определенный фрагмент Этот процесс “осюжетенья” (employment), подчинения исторического содержания повествовательной форме есть не что иное, как привнесение в историческую науку словесного искусства с его риторическими правилами, метафорикой и художественными приемами. Содержание “истории-рассказа” в большой степени зависит от его формы. Это было известно и прежде, но критики-постмодернисты предельно заостряют внимание на риторическом аспекте историописания. “Содержание формы” (“The Content of the Form”) — таково название одной из главных работ X. Уайта. Язык, стиль изложения, использование риторических фигур сказываются. по его мнению, на интерпретации истории в не меньшей мере, нежели научные и идеологические позиции автора.

Наблюдения критиков-постмодернистов едва ли можно игнорировать. Они заслуживают продумывания, тем более что в ряде случаев эти наблюдения опираются на тщательный анализ исторических сочинений. В частности, X. Уайт продемонстрировал существенное воздействие формы повествования на содержание трудов наиболее видных историков XIX в.: Мишле, Ранке, Токвиля и Буркхардта. Эти заключения постмодернистов, знаменующие своего рода “лингвистический поворот” в историографической критике, наглядно свидетельствуют о том, сколь серьезно и многообразно средостение между живой историей и ее научным изображением. Возникает вопрос: в какой мере историку, работающему при помощи системы риторических средств, заданной ему его языком и культурой, системы, выйти за пределы которой он не в состоянии, все же удается воспроизвести подлинную историю? Не конструирует ли он, в силу своей невольной порабощенности языком, стилем и всеми используемыми им художественными средствами, такую картину прошлого, которая лишь в очень отдаленной степени соответствует былой жизненной реальности?

Постмодернистская критика историографии, представляющая собой своего рода отголосок новых тенденций в литературоведении, которые связаны с именами Ролана Барта, Жака Деррида и других “деконструктивистов” или “постструктуралистов”, по-видимому, произвела удручающее впечатление на часть современных историков и подорвала их веру в научность своей профессии. В самом деле, в интерпретации постмодернистов грань, казалось бы, четко отделяющая историческое повествование от художественного, делается не только зыбкой, но попросту стирается. Контуры прошлого, о восстановлении которых пекутся историки, расплываются, их заслоняют фигуры речи и риторические приемы. Но понятия, которыми оперируют новейшие постмодернистские критики историографии, “метафора”, “синекдоха”, “комедия”, “ирония”... имеют отношение не к ремеслу историка, а к стилистике литературного дискурса. Допуская правомерность применения литературоведческого и лингвистического анализа к историческому нарративу, все же нельзя не задаться вопросом: не связан ли этот “лингвистический поворот” с отказом от таких целей исторического исследования, как поиски синтеза и, в конечном итоге, восстановление образа минувшей реальности, которая породила изучаемые историками тексты? Подчеркивая действительные трудности, неизбежно возникающие на пути исторического анализа, постмодернисты, по сути дела, отвлекаются от исторического контекста, в который объединялись разрозненные фрагменты прошлого, нашедшие свое преломленное источниками выражение. Нетрудно заметить, что постмодернистская критика уходит от проблематики социальной истории.

Всякое высказывание, в том числе научное, есть речевой акт. Следовательно, оно по необходимости несет на себе неизгладимый отпечаток языка, идеологии и стилистики культуры того, кто высказывается. И тем не менее научное высказывание в разных отраслях знания определяется особенностями этих научных дисциплин. Растворение исторического дискурса в литературном таит в себе опасность утраты историей ее специфического предмета и присущих ей методов анализа и обобщения.

Я не нахожу оснований для паники и вижу в вышеприведенных рассуждениях постмодернистов скорее новое подтверждение требования о необходимости повышения саморефлексии историка. Все применяемые им методы исследования, равно как и формы организации и изложения материала должны постоянно подвергаться проверке и осмыслению. Ни в коем случае нельзя забывать о том, что постструктуралистский анализ в литературоведении, из которого новейшие критики историографии черпают свои идеи и понятия, имеет дело с художественными текстами, создаваемыми писателями и поэтами, которые творят свои собственные, глубоко личные художественные миры, тогда как творчество историков имеет целью воссоздание образа существовавшей некогда действительности.

Подчеркну еще раз, что острие критики постмодернистов, в той или иной мере затрагивающей любой жанр изображения истории, направлено в первую очередь против повествовательной истории. Именно в истории-рассказе, сосредоточенном на событийном ряде, преимущественно и наблюдается воздействие формы дискурса на его содержание.

При этом важно помнить, что подобная “деформация”, реинтерпретация начинается не под пером исследователя, первая ее фаза имела место уже в момент создания того памятника, который ныне служит источником для историка.

Вызов, брошенный постмодернистами критиками историографии, на мой взгляд, не явился полной неожиданностью; он ни в коей мере не перечеркивает того, что делалось в современной исторической науке. Но выдвинутые ими тезисы с новой силой и настойчивостью фиксируют внимание историков на ряде сложных и, может быть, наиболее противоречивых особенностей нашей профессии. О многом историки догадывались задолго до возникновения “лингвистического поворота” и даже время от времени обсуждали трудности, связанные с историческим анализом и синтезом, но новая постановка вопроса, более острая и даже вызывающая, побуждает вновь возвратиться к этой проблематике, расширить и углубить ее осмысление.

Историк постоянно стоит перед необходимостью критически рассмотреть все этапы своей работы и, в частности, остановиться на выяснении противоречивости пути, который проходят сведения об исторических явлениях, начиная с источника и кончая оформлением исследования. Как уже подчеркивалось выше, проблемы, волнующие нас ныне, претворенные в теме исследования, служат основанием вопросника историка, с которым он обращается к изучению источников, имея в виду попытку завязать “диалог” с людьми, их создавшими, и, в конечном итоге, с их эпохой и культурой.

Но попробуем начать это интеллектуальное путешествие с другого конца из прошлого, в той или иной мере выразившегося в избранных нами памятниках. Традиционное отношение историка к памятнику прошлого имеет в своей основе убеждение, что этот памятник становится источником наших знаний, поскольку он кажется тем “окном”, через которое мы только и можем разглядеть черты прошлого. Поэтому, если предварительный анализ памятника показывает его добротность, убеждает нас в том, что он не представляет собой подделки и сохранился в неискаженном виде, то мы как бы возводим его в достоинство исторического источника и делаем предметом нашего анализа. Но здесь таится целый комплекс сложностей и противоречий, подчас трудно преодолимых, и поэтому наш источник, прежде чем он окажется способным раскрыть нам какие-то аспекты прошлого, нуждается еще и в критике иного рода. Мы ожидаем от него информации о событиях или феноменах, имевших место в изучаемую эпоху, но в какой мере источник оправдывает наши ожидания относительно того, что он правдиво ответит на наши вопросы? Первое, о чем встречается историк на страницах облюбованного им источника, это личность его создателя, содержание и структура его сознания, тот мир представлений, который был присущ его творцу и, может быть, разделялся его современниками или какой-то частью их. Иными словами, исторический источник “непрозрачен”, и к фактической информации, которая в нем содержится, прибавляются мысли, идеи, образы, присущие автору иди составителю данного текста, с которым вынужден работать историк. То и другое сведения о происшедших событиях и их субъективные оценки и освещение, идущие от создателя текста, неразрывно сплавлены воедино, следовательно, историк сталкивается с огромной трудностью дешифровки, демистификации источника.

Сказанное сейчас подводит нас к более общему вопросу о технике раскрытия смыслов в средневековых текстах. Известно, что богословы и другие мыслители эпохи последовательно прибегали к “четырехсмысленному” истолкованию Библии: в повествованиях Ветхого завета наряду с историей народа Израиля искали и находили предвосхищение и провозвестие событий жизни Христа. Симметрия обоих Заветов сочеталась с нравоучительным их истолкованием и с поиском высшей трансцендентной истины. Если теологи отрицали правомерность применения “четырехсмысленной” интерпретации к иным текстам, помимо библейских, то на практике тенденция раскрывать символический смысл явлений была широко распространена. Историческое повествование как правило несло в себе и этот символический смысл; его нужно было раскрыть, и именно он придавал внутреннее единство ходу истории.

Поэтому историк-медиевист не может не подвергать изучаемые им повествовательные или философские тексты расчленению с тем, чтобы выделить в них разные уровни содержания и смысла.

Отправляясь на поиски данных о конкретной исторической действительности, мы сталкиваемся в изучаемых источниках со своего рода преградой, которая сплошь и рядом затрудняет или вовсе препятствует постижению этих фактов. Но это отнюдь не обесценивает значимости подобных источников, нужно лишь отдавать себе отчет в том, что даже в тех случаях, когда источники не позволяют проникнуть на уровень событий, они могут дать нам немаловажную информацию о представлениях и убеждениях авторов этих текстов и, следовательно, вводят нас в круг их идейных установок, т. е. помогают нам осознать характер духовной жизни эпохи. Необходимо еще раз подчеркнуть, что исторический источник создание человека, и это его творение, будь оно продуктом деятельности хрониста, поэта, теолога, законодателя или писца, либо купца, ведущего приходно-расходную книгу, или судьи, допрашивающего преступника, неизменно и всякий раз по-своему несет на себе отпечаток его взгляда на мир, его психологии, равно как и установок сознания людей его времени, к которым он и обращался с текстом, превращенным в исторический источник современным историком. То обстоятельство, что историк, стремящийся восстановить фактическую сторону дела, неизменно наталкивается на незримую ментальную и языковую преграду, не должно повергать его в отчаяние. Но, очевидно, он должен осознать неизбежность “сопротивления материала” и отчетливо понимать, что ментальная среда, в которой, может быть, затем и удастся распознать факты прошлого, должна быть превращена им из препятствия к их познанию в новый источник сведений, но уже не об этих фактах и событиях, а об их интерпретации участниками исторического процесса и в особенности теми, кто оставил нам эти тексты. Историк находится в постоянном единоборстве с источником, ибо последний представляет собой одновременно и единственное средство познания и ту преграду, природу которой необходимо по возможности глубоко исследовать.

Постмодернисты вновь настойчиво подчеркнули “непрозрачность” исторического источника, сосредоточив внимание преимущественно на повествовательных жанрах. А как обстоит дело с источниками, анализируя которые историки пытаются раскрыть сущность тех или иных институтов? Оба приведенных примера (первый о смерти Вильгельма Завоевателя заимствован из статьи немецкого историка Александра Пачовского, второй принадлежит мне 9) при всем очевидном несходстве имеют, на мой взгляд, нечто общее. Они свидетельствуют о том, что при изучении самых различных аспектов истории, будь то история событий или история институтов, исследователь не должен уклоняться от анализа того, что является, собственно, сферой ментальных, идеологических отношений. Он по необходимости погружается в область представлений авторов исторических источников, в ту систему культурных стереотипов и ходов мысли, которая была неотъемлемой стороной их творчества. Иными словами, для того чтобы расшифровать дошедшие до него послания из прошлого, историку не избежать проникновения в культуру изучаемой эпохи, в культуру, понимаемую в историко-антропологическом смысле Вне этого поистине всеобъемлющего универсума невозможно правильно оценить никакое сообщение источника. Несомненно, это обстоятельство крайне усложняет анализ, вводя в него новые и в высшей степени сложные параметры. Но вместе с тем такой поворот только и способен возвратить историка к попытке мысленно реконструировать то целое, вне которого отдельные фрагменты исторической действительности не могут быть представлены и поняты с должной глубиной.

Знакомство с трудами постмодернистов, работающих на поприще историографии, приводит к заключению, что они концентрируют внимание на трудности, если не на невозможности пробиться сквозь текст источника к породившей его исторической действительности. Соглашаясь с тем, что подобная процедура и в самом деле подчас головоломна, я все же склонен утверждать: памятники прошлого способны дать нам информацию о нем, сколь ни сложно то преломление, в каком оно предстает в источниках. Сталкиваясь с герметичностью того или иного сообщения, историк вынужден расширять поле своих наблюдений и исследовать не изолированные тексты, а их комплексы, ибо только в более широком контексте разрозненные свидетельства могут обрести свой смысл. Иными словами, в историческом источнике мы имеем дело с определенной интерпретацией. Его версия служит для современного историка материалом для новой, вторичной интерпретации.

Все эти процедуры, как может показаться, все дальше уводят нас от события в его “первозданном” виде. Но историческая наука, основывающаяся на нарративе, на рассказе о событиях, всегда неизбежно сопряжена с указанными трудностями. Историки, сосредоточивающие свое внимание на событиях, поступках людей, на хаосе повседневной жизни с ее бесчисленными течениями, неизбежно остаются в зависимости от своих информаторов, точно так же, как сами эти информаторы лица, некогда писавшие об этих событиях, в свою очередь зависели от широты или узости собственного кругозора, от системы взглядов и ценностей, которой они были привержены, от случайной констелляции доступных им сведений.

Не потому ли Марк Блок и Люсьен Февр, порывая с традициями позитивистской историографии, столь решительно отвергли “историю-рассказ”? Противопоставляя повествованию о событиях исследование глубинных пластов исторической действительности, они стремились докопаться до таких явлений, сообщения о которых не подвластны или в меньшей мере подвержены воздействию индивидуального сознания или намерений автора исторического текста. Помимо того, о чем прошлое устами хронистов намеревалось сообщить, в текстах источников можно обнаружить немало такого, о чем оно, это прошлое, вовсе и не собиралось рассказать; это ненамеренные, непроизвольные высказывания источников, это то, о чем авторы исторических текстов проговаривались помимо собственной воли. Этот “иррациональный остаток”, не подвергшийся цензуре сознания создателей текстов, наиболее драгоценное и подлинное историческое свидетельство. На самом деле, этот остаток и представляет собой наиболее рациональное содержание исторического источника.

Предостережения постмодернистов, адресованные историческому нарративу, в гораздо меньшей мере затрагивают историю культуры, быта, повседневной жизни, систем ценностей, ментальностей и картин мира Именно здесь, в этом пласте исторической действительности в первую очередь можно получить новые знания.

Здесь нелишне вновь подчеркнуть, что богатство собираемого историком материала определяется тем, как им очерчен общий исторический контекст, в рамках которого исследуется этот материал, и кругом вопросов, задаваемых источникам.

“Непрозрачность” источника представляет собой, однако, лишь часть тех трудностей, с которыми сталкивается историк. В своем исследовании он неизбежно вступает в отношения с предшественниками историками, которые разрабатывали ту же или сходную проблему до него. и он не может игнорировать историографическую традицию. Он либо примыкает к ней, либо пытается пересмотреть ее, но в любом случае он от нее зависит. Он наследует от своих предшественников научную проблематику, равно как и методы исследования. В течение периода, отделяющего историческое событие от современного историка, сменились поколения исследователей, и важно знать те трансформации, которые пережило толкование этого события в трудах представителей разных школ и направлений исторической мысли. Мы зависим от своих предшественников даже в тех случаях, когда ставим под сомнение плоды их исследований.

Новые поколения историков подчас воспринимают некоторые основополагающие парадигмы как неоспоримую и необсуждаемую данность. Так, к современной историографии перешла от предшествующей идентификация письменной культуры с культурой вообще. Подобное приравнивание на первый взгляд кажется естественным, поскольку о прошлом историкам известно только из памятников письменности. Историк изучает тексты, которые сохранились в книгах и рукописях, и ими, как правило, ограничивается его горизонт. Но при этом, вольно или невольно, он переносит на прошлое те представления, которые присущи современности.

Подчеркну еще раз: историк не только ставит свои вопросы перед источниками, но, вчитываясь в них в поисках ответов, он рано или поздно начинает разбирать язык людей, которые оставили нам эти памятники, и понимает, что у этих людей было что ему сообщить помимо того, о чем он сам их спрашивает.

Серия вопросов, которые исследователь задает источникам, как бы пробуждает активный ответ последних, и оба движения одно, исходящее от историка, и другое, идущее от людей прошлого, встречаются и объединяются в некоем синтезе. Здесь перед нами действительно прямое взаимодействие мысли современного историка и умонастроений, верований, убеждений, смутных представлений людей, которые жили много столетий тому назад.

Где же происходит эта встреча встреча мысли историка с мыслью автора исторического источника? Происходит ли она только в современности? Я думаю, что нет. Как не происходит она и в прошлом. Метафорически говоря, встреча сознания исследователя с фрагментами сознания людей, от которых до нас дошли оставленные ими тексты, и людей, для которых они были в свое время созданы, т. е. для современников авторов этих источников, эта встреча происходит не в настоящем времени и не в том прошлом, которое мы изучаем. Эта встреча происходит в особом “времени-пространстве”. Вот этот “хронотопос” (употребляя выражение

М. М. Бахтина), который мысленно нужно было бы поместить не в прошлом и не в настоящем, а в воображаемой сфере, это, собственно, и есть пространство-время” исторического исследования. Именно в этом пространстве-времени делаются специфические открытия, накапливается новое знание. Когда же мы производим изыскание исключительно на нашей “территории”, в современности, анализируя, скажем, те же средневековые тексты, то мы, по-видимому, получаем только те ответы, о которых мы вопросили наши источники. Формулируемые таким образом вопросы могут оказаться не вполне адекватными культуре изучаемой эпохи. Можно вопрошать ее об экономической мысли или хозяйственной жизни, о демографическом состоянии общества и иных “субстанциональных” материальных отношениях. Подобная постановка вопросов может показаться здравой и актуальной. Но медиевист, который воздерживается от деформации сообщений источников и их общего контекста, убеждается в том, что вопросы эти поставлены некорректно. Например, в средние века не существовало, собственно, экономической мысли как таковой, и все рассуждения о хозяйстве, собственности, богатстве и прибыли развертывались преимущественно или даже исключительно в рамках теологического дискурса. Под знаком спасения души, греха и искупления расценивались в ту эпоху не только хозяйство, но и брачная жизнь, отношения родителей и детей, порядок наследования и многое другое. Создаваемые историками модели сплошь и рядом обнаруживают свою приблизительность и несоответствие своеобразию изучаемой эпохи. Они нуждаются в переформулировке, в приведении их в согласие с коренными свойствами культуры прошлого.

Таким образом, понятие “территория историка” приобретает новый смысл. Взаимодействие сигналов, сообщений, идущих из прошлого, с вопросами и моделями, которые посылает в прошлое исследовательская мысль современного историка для того, чтобы получить необходимые ей ответы, оба эти уровня совмещаются на специфической “территории историка”. Встреча двух культур происходит в особом интеллектуальном пространстве. Это и есть, собственно, “пространство истории”.

И поэтому представляются односторонними рассуждения тех крайних постмодернистов, которые переносят всю проблематику своих рассуждений исключительно в современность. Они считают, что историк творит свою историю, создает свои источники и поступает так, как ему диктуют современная система мысли, язык, законы повествования. Я думаю, что эта идея глубоко ошибочна, она ведет к игнорированию истории, к отрицанию ее, к провозглашению тезиса о полнейшей ее непознаваемости. Для подобных нигилистических и панических настроений нет никаких оснований. Конечно, историку трудно добраться до прошлого. Трудно, в высшей степени трудно расшифровать язык, на котором говорит это прошлое.

Перед моими невидящими глазами, на внутренней стороне век, когда я слушаю какой-то текст, который мне читают, вырисовывается доска с письменами. И я не могу избавиться от желания расшифровать эти письмена. Но я не могу их прочитать, эти письмена начертаны на непонятном языке, знаки которого я не способен верифицировать. Я думаю что те видения, которые меня посещают, когда я слушаю доклады или когда мне читают книги мои коллеги и помощники, могут служить символом тех трудностей, с которыми реально сталкивается историк и прежде всего историк культуры. Перед нами тексты, но расшифровать их в высшей степени нелегко, их смысл, их значение сплошь и рядом ускользают от нас, ускользают прежде всего, если мы пытаемся исходить только из той позиции, которую наша мысль, мы сами занимаем в потоке времени. Для того чтобы расшифровать эти тексты, по-видимому, нужны колоссальные усилия. Нередко эти попытки приводят к новым лжетолкованиям. Но историк по своей профессии, по своему призванию не может отказаться от подобных попыток, он предпринимал, предпринимает и всегда будет предпринимать эти усилия. Поэтому рассуждения о том, что историк изобретает прошлое, опасны, если их понимать буквально. Если же их понимать фигурально, то нужно сказать более точно.

Всякая историческая реконструкция, т. е. попытка восстановления прошлого, есть, по своей природе, несомненно историческая конструкция. Мы строим новую картину, которая в конечном итоге соответствует каким-то ожиданиям, общим умонастроениям, коренным мыслительным установкам нашей эпохи. Но мы строим этот мир прошлого, исходя из тех посланий и указаний, которые мы черпаем в источниках; и чем более внимательно мы в них вслушиваемся, всматриваемся, тем скорее мы можем заполнить конкретным содержанием эти общие модели, проецируемые нами на прошлое. Здесь “идеальный тип”, “исследовательская утопия” непрерывно проверяется историческим материалом, модифицируется в одних случаях и отвергается и заменяется новыми исследовательскими моделями в других. Этот “идеальный тип” является совершенно необходимым инструментом познания для всякого мыслящего и ответственно работающего историка.

Когда мы говорим о хронотопосе историка, то подразумеваем два пласта времени. Во-первых, это время, современное историку. Время его современности, с проблем которого начинается исследование и которое неизменно присутствует на протяжении всех стадий работы исследователя. Но вместе с тем углубление анализа источников вводит историка в другое время, во время истории, во время, когда происходили те исторические явления, которые суть предмет его размышлений. Перекличка времени прошлого, которое исследуется, со временем историка, в котором он исследует, эта перекличка лежит в основе всего исследования. Но дело усложняется тем, что в исследование властно вторгаются еще и другие, так сказать, промежуточные пласты времени. Это те интерпретации, которые давались изучаемому явлению на протяжении периода, отделяющего прошлое от современности. В этих пластах мы наблюдаем различные интерпретации, различные концепции истории, включающие в себя и те факты, те сведения, которые историка в данном контексте занимают. Эти интерпретации культурами разных эпох, эти интерпретации историков, которые жили до нас, недавно и давно, все они соприсутствуют в нашем исследовании. Здесь происходит постоянная перекличка, взаимодействие и взаимовлияние различных времен.

Поэтому следует говорить о длительном пространственно-временном континууме исторического исследования. Я думаю, что это понятие помогает нам постигнуть специфику самого исторического познания. Может быть, здесь уместно употребить понятие “большого времени”, о котором неоднократно писал М. М. Бахтин, имевший в виду все новые и новые прочтения того или иного культурного текста. Каждое время воспринимает его по-новому, переосмысляет, включая в новые контексты, делая его “своим”. Серия этих прочтений растягивается на протяжении всей толщи времени, которая отделяет момент создания текста от времени его современной интерпретации.

Несомненно, необходимо более глубоко разработать эту проблему. Она представляется мне не ложной, не ненужным усложнением предмета, а попыткой разобраться в диалектике прошлого и настоящего.

А.Я.Гуревич. “Территория историка” // Одиссей . 1996. М., 1997.

С. 81-109

 

ВОПРОСЫ ДЛЯ САМОКОНТРОЛЯ:

 

1. Как определяет значение междисциплинарного подхода в истории А.Я. Гуревич?

2. Каково различие в понимании влияния социально-политических взглядов и “психологических свойств” историка на его труд А.Я. Гуревича и постмодернистов?

3. Реконструируйте позицию А.Я. Гуревича по поводу тезиса французских историков: “Историк изобретает свой предмет, создает свой источник и, следовательно, картина, возникающая под пером этого исследователя, сугубо субъективна”.

4. А.Я. Гуревич о понятии актуальности исторического исследования и факторах, влияющих на постановку проблемы.

5. В чем заключается проблема преобразования памятника прошлого в исторический источник, по мнению А.Я. Гуревича?

6. Как решает А.Я. Гуревич проблему организации работы исследователя с источниками? Каково воздействие историка на изучаемые им источники?

7. Что понимает историк под “техникой раскрытия смыслов” при работе со средневековыми текстами? Проблема “погружения” исследователя в источник.

8. Как А.Я. Гуревич понимает историческую реконструкцию?

9. Суть “лингвистического поворота” и его влияния на историческую науку в осмыслении А.Я. Гуревича.

10. В чем автор видит отличия в творчестве историка и литератора?

11. В чем заключается влияние историографической традиции на творчество исследователя по мнению А.Я. Гуревича.

12. Какие этапы работы историка выделяет автор?

13. Что понимает А.Я.Гуревич под “территорией историка”?

 

 

 

Карло Гинзбург

МИКРОИСТОРИЯ: ДВЕ-ТРИ ВЕЩИ, КОТОРЫЕ Я О НЕЙ ЗНАЮ

 

1. Кажется, впервые я услышал о "микроистории" от Джованни Леви в 1977 или 1978-м году. Думается, я начал использовать это ранее неизвестное мне слово, не задаваясь допросом о прояснении его буквального смысла: вероятно, я удовлетворился ссылкой на малый масштаб исследования, вытекающий из приставки "микро". Хорошо помню, однако, что в наших дискуссиях того времени мы говорили о "микроистории" как о некоей этикетке, наклеенной на историографическую шкатулку, которую еще только предстоит наполнить.

Спустя некоторое время Джованни Леви, Симона Черутти к я начали работать над серией, публиковавшейся издательством "Эйнауди" как раз под названием "Микроистория". С тех пор в ней вышло двадцать томов как итальянских, так и зарубежных авторов, некоторые итальянские книги были переведены на иностранные языки; и тут, и там заговорили об "итальянской школе микроистории". Однако недавно, благодаря небольшому ретроспективному терминологическому исследованию я обнаружил, что это слово, которое, как мы понимали, лишено коннотаций, уже использовалось другими.

 

2. Насколько мне известно, первым слово "микроистории" в качестве самоопределения было использовано американским ученым Джорджем Р. Стюартом в 1959 году. Стюарт, родившийся в 1895 г. и умерший в 1980 г., профессор Университета в Беркли в течение многих лет, был, должно быть, незаурядным человеком. Богатая библиография этого разностороннего писателя-либерала включает, помимо нескольких романов (которые я не читал), ранний экологический манифест ("Not so Rich as You Think", 1968); краткое изложение всемирной истории в форме автобиографии человека как вида ("Man: an Autobiography", 1946); написанная в соавторстве с другими профессорами, среди которых был и Эрнст Канторович, хроника протеста против присяги, навязывавшейся администрацией Университета Беркли в годы Маккарти ("The Year of the-Oath", 1950). Наиболее известные книги Стюарта ("Names on the Land", 1945, 1967; "American Place Names", 1970) посвящены топонимике Соединенных Штатов". В одной из лекций, исходя из топонимов, упоминающихся в оде Горация, он утверждал, что для истолкования литературного текста необходимо сначала раскрыть смысл содержащихся в нем идентификаторов окружающей среды: местности, растительности, метеорологических условий. Эта страсть к микроскопическим деталям вдохновила его также к написанию книги, которая в данном случае меня интересует: "Picketts Charge. А Microhistory of the Final Charge at Gettysburg, July 3, 1863" (1959). В ней Стюарт более чем на 300-х страницах очень детально, буквально поминутно анализирует решающее сражение Гражданской войны в Америке. Название связано с эпизодом, длившимся двадцать минут - отчаянным, но безуспешным штурмом батальона южан, предпринятым под руководством генерал-майора Джорджа Эдварда Пикетта. Действие рассказа разворачивается в ограниченном пространстве в течение пятнадцати часов. Схемы и диаграммы, дополняющие текст, снабжены подписями типа: "Канонада (1.10-2.55 после полудня)". Исход сражения при Геттисберге решается в считанные секунды, между рощицей и каменной стеной. Растягивая время и сжимая пространство Стюарт почти с болезненной скрупулезностью анализирует то, что он называет "кульминационным моментом кульминационного события войны, главным моментом нашей истории", которое в свою очередь является частью всемирной истории. Если бы неудавшаяся атака Джорджа Эдварда Пикетта увенчалась успехом, утверждает Стюарт, то сражение при Геттисберге могло бы закончиться иначе; и в этом случае "наличие двух соперничающих между собой республик не позволило бы Соединенным Штатам влиять на ход двух мировых войн и благодаря этому превратиться в мировую державу". Микроистория Стюарта выливается в размышления относительно носа Клеопатры.

 

3. Несколько лет спустя, совершенно независимо от Стюарта, мексиканский исследователь Луис Гонсалес-и-Гонсалес ввел слово "микроистория" в подзаголовок монографии ("Pueblo en vilo. Microhistoria de San Jose de Gracia" ("Бунтующая деревня", Mexico, 1968). В ней прослеживаются изменения, происходившие в маленькой, "забытой богом" деревне на протяжении четырех веков. Однако малые масштабы компенсируются типичностью: именно это обстоятельство (помимо того, что Гонсалес-и-Гонсалес там родился и жил) обусловливает выбор Сан Хосе де Грасиа из тысячи других аналогичных селений. В данном случае микроистория является синонимом локальной истории, написанной (как подчеркивал Гонсалес-и-Гонсалес, цитируя Поля Лейо) с точки зрения качественного, а не количественного подхода. Успех книги "Pueblo en vilo" (переизданной и затем переведенной на французский язык) побудил автора теоретически обосновать такой подход к проблеме в двух исследованиях: "El arte de la microhistoria" и "Invitation a la microhistoria", включенных в два сборника, которые озаглавлены соответственно "Invitacion a la microhistoria" (1973) и "Nueva invitacion a la microhistoria" (1982). На страницах данных работ, влияние которых заметно в других мексиканских публикациях тех лет, Гонсалес-и-Гонсалес отделил микроисторию от мелочной истории, (petite histoire), основанной на анекдотах и дискредитировавшей себя; идентифицировал последнюю с тем направлением, которое в Англии, Франции, Соединенных Штатах называется локальной историей, и которое Ницше определил как "антикварную или археологическую историю". Наконец, для того, чтобы отвергнуть возражения, возникающие по поводу употребления термина "микроистория", он предложил две альтернативы: "материнская" история (storia "matria"), обозначающая "маленький, слабый, женский, сентиментальный" мир матери, подобный тому, что строится вокруг конкретной семьи или конкретного селения; или же - история "yin", таоистский термин, связанный со всем "женским, консервативным, земным, мягким, печальным, горестным".

4. Гонсалес-и-Гонсалес, настаивая на своем авторстве в отношении термина "микроистория", вспоминал, однако, что это слово появилось во введении Броделя к "Traite de sociologie" под редакцией Жоржа Гурвича (1958), но без "какого-либо конкретного смысла". На самом деле для Броделя "микроистория" имела очень конкретный, хотя и негативный, смысл: она была синонимом "событийной истории", той "традиционной истории", согласно которой в "так называемой всемирной истории" господствовали протагонисты, подобные дирижером оркестра. В течение короткого и бурного периода Бродель полагал, что традиционная история менее интересна, чем микросоциология, с одной стороны, и чем эконометрия, с другой.

Как известно, Бродель заявлял о своей враждебности в отношении "событийной истории", отождествлявшейся с политической историей, еще со времени "Средиземноморья" ("Mediterranee", 1949). Десять лет спустя Бродель вновь откровенно проявил такую же нетерпимость. Однако он был слишком умен и нетерпелив, чтобы без конца повторять то, что благодаря его же авторитету для многих стало уже признанной истиной, Внезапно отбросив в сторону "старые споры" ("querelles anciennes"), Бродель писал: "факт хроники (за исключением того типа социальной драмы, каким является событие) представляет собой повторение, регулярность, множественность (multitude): я не хочу сказать, что этот уровень непременно лишен ценности или научной продуктивности. Разработку этой проблемы следовало бы углубить". Однако должно было пройти двадцать пять лет, прежде чем это замечание оказалось учтено.

Бродель по-прежнему исключал возможность единичного научного познания: отдельный факт (fait divers) мог, вероятно, взять реванш только если бы он был повторяющимсяопределение, которое у Гонсалеса-и-Гонсалеса превратилось в "типичный". Однако микроистория все еще осуждалась. Слово, сконструированное наподобие "микроэкономики", "микросоциологии" по-прежнему сохраняло узкоспециальный смысл, как это явствует из следующего отрывка из "Голубых цветов" ("Les Fleurs Bleues"), самого, вероятно, прекрасного романа Раймона Кено. Диалог ведут герцог дОж и его капеллан:

 

- Что именно Вы хотите знать?

 

- Что ты думаешь о всемирной истории в целом и всемирной истории в частности. Я слушаю тебя.

 

- Я, право, устал, ответил капеллан.

 

- Отдохнешь потом. Скажи-ка мне, Базельский собор - это всемирная история?

 

- Ну да, это всемирная история в целом.

 

- А мои пушки?

 

- Всемирная история в частности.

 

- А замужество моих дочек?

 

- Скорее всего, "событийная" история. Самое большее микроистория.

 

- Какая история? - вскричал герцог дОж. - Что это за язык, черт побери? Какой сегодня день? Троица?

 

- Извольте извинить меня, монсиньор. Видите ли, это результат усталости.

Герцог дОж (как, вероятно, и многие читатели Кено в 1965 г.) никогда не слышал о микроистории. Поэтому, вероятно, проигнорировав точную классификацию капеллана, издатель, публиковавший в 1977 г. французский перевод "Pueblo en vilo" Гонсалеса-и-Гонсалеса, без колебаний заменил в подзаголовке и в тексте термин "микроистория" на "всемирную историю", что невольно имело комический эффект.

5. Микроистория (Microhistory, microhistoria, microhistoire): с какой из этих традиций, совершенно независимых, связана итальянская "microstoria"? В плане сугубо терминологическом, в котором я двигался до сих пор, ответ несомненен: с французской "microhistoire". Я имею в виду прежде всего замечательный перевод "Голубых цветов" (которые я только что цитировал), подготовленный для печати и изданный Итало Кальвино в 1967 году. Во-вторых, отрывок из Примо Леви, где слово "микроистория" появляется впервые (по крайней мере я так думаю) на итальянском языке в самостоятельном виде. Речь идет о начале главы "Углерод", завершающей "Периодическую систему" ("Il sistema periodico", 1975):

"Читатель к этому времени должен был бы заметить, что это - не химический трактат: моя самонадеянность не простирается столь далеко, мой голос "слаб, и даже немного невещественен". Это также и не автобиография, разве что в ограниченных и символических пределах, в которых каждый письменный документ, более того, каждое творение человека является автобиографией; но историей он все же каким-то образом является. Или, если угодно, микроисторией, историей мастерства с его взлетами и падениями, победами и поражениями, о которых каждый хочет рассказать, когда он чувствует, что приближается конец его карьеры и прерывается его ремесло".

Ничто в этих спокойных, меланхоличных словах не предвещало, что двенадцать лет спустя их автор покончит с собой., Признание пределов (существования, собственных способностей), доминирующее в этом отрывке, также предполагает уменьшение масштаба, подсказанного словом "микроистория". Примо Леви столкнулся с ним в итальянской версии Кальвино и, возможно, проверил его по тексту Кено. Вероятнее всего он был знаком с текстом "Голубых цветов", учитывая близких отношения Примо Леви с Кальвино: между прочим, последняя страница "Углерода", которой заканчивается "Периодическая система", тесно перекликается с последней страницей "Барона на дереве". Новая встреча Кальвино с Примо Леви через Кено состоялась несколько лет спустя благодаря итальянскому переводу "Малой портативной космогонии "("Petite cosmogonie portative").

Вскоре после его появления в "Периодической таблице" слово "микроистория" вошло в лексикон итальянской историографии, утратив, как это часто бывает, свой первоначально негативный смысл. Начало такой перемене термина положил, по всей видимости, Джованни Леви (троюродный брат Примо). "Микроистория "быстро вытеснила термин "микроанализ", который употреблялся в те же годы Эдоардо Гренди более или менее с тем же смыслом.

6. Следует еще уточнить смысл термина: представляется очевидным, что история слова лишь отчасти предопределяет его возможное использование. Это было косвенно подтверждено в "Захаровской лекции" ("Zaharoff lecture"), которую

Ричард Кобб посвятил Раймону Кено в 1976 году: своего рода историографическом манифесте, не совпадающем ни с одним из направлений, здесь обозначенных. Кобб отталкивался от ироничной симпатии Кено по отношению к застенчивым, скромным, провинциальным героям собственных романов; через их высказывания он противопоставлял факты хроники, единственные, представляющие интерес, фактам политики; и в заключение признавал в качестве своего лозунга колоритное ругательство, брошенное Зази в адрес Наполеона. В сущности, это было превознесением истории "маленьких людей" (Кобб не употребляет термин "микроистория") над "главной" историей сильных мира сего. Наивность такой интерпретации очевидна. В самом деле Кено не отождествлял себя со своими персонажами. Нежность по отношению к провинциальной жизни Гавра соседствовала у него со всеядной страстью энциклопедического характера по отношению к самым непредвиденным отраслям знания. Его насмешливое любопытство по отношению к "отдельным фактам" ("faits divers") не помешало ему предложить радикальное средство против донаучного характера историографии, а именно разработать строгую математическую модель, в рамках которой следует расположить беспорядочную череду человеческих поступков. Однако ни автор "Истории-модели" ("Une histoire modele"), ни слушатель, а позднее издатель курса лекций Александра Койева по "Феноменологии" Гегеля в портрете, нарисованном Коббом и упрощенном почти до неузнаваемости, не проявляются. Та напряженность между пристрастностью рассказчика, наблюдающего с близкого расстояния, и холодным отстраненным взглядом ученого, которой пронизана вся работа Кено, - полностью отсутствует в этом портрете.

В этом нет ничего странного. Кобб - эмпирик, заявляющий о том, что он выше теоретических требований; и Кено для него по сути дела просто повод для разговора. Однако то, что предложение относительно второстепенной историографии сделано как бы от имени Кено, ясно показывает, что Кобб, верный своей эксцентричности, первым отвергал это предложение. Противопоставление Историографии с большой буквы и высказывания Зази "Наполеон - моя задница" ("Napoleon mon cul") может заставить задуматься, несмотря на очевидную разницу в тональности, над противопоставлением "истории отцовской" ("storia patria") и "истории материнской" ("storia matria"), определенной Гонсалесом-и-Гонсалесом. Конечно, "микроистория" в его понимании основывается на типичности феномена; "малая история" Кобба - на "отдельном факте", непредсказуемом и неповторимом. Но в обоих случаях выбор очерченной и приближенной перспективы делает очевидной неудовлетворенность (явную и агрессивную у Кобба, умеренную и почти незаметную у Гонсалеса-и-Гонсалеса) количественной макромоделью, которая господствовала прежде всего благодаря деятельности Фернана Броделя и других историков, группировавшихся вокруг журнала "Анналы", на международной историографической сцене с конца 50-х приблизительно до середины 70-х годов.

 

7. Никто из итальянских историков, изучающих микроисторию (а это довольно разнородная группа), не отнес бы себя к "событийной истории" Джорджа Стюарта, к локальной истории Луиса Гонсалеса-и-Гонсалеса, или же к "малой истории" Ричарда Кобба. Однако нельзя отрицать, что столь отличная от других (начиная с ее теоретических посылок), итальянская микроистория рождается из противопоставления по отношению к историографической модели, о которой я только что упомянул. В середине 70-х гг. она представлялась, благодаря Броделю, кульминацией структурализма и функционального подхода: высшая историографическая парадигма, третья из появившихся за более чем двухтысячелетнее развитие, начатое Геродотом. Однако несколькими годами раньше чисто формальное событие - выход в 1973 году "Сборника" ("Melanges") в честь Броделя выявил, как раз в момент самого ее триумфа, наличие подспудных противоречий и напряженности. Параллельное чтение двух опубликованных в нем исследований Пьера Шоню "Новое поле для серийной истории: количественное на третьем уровне" и "История и этнология "Франсуа Фюре и Жака Ле Гоффа представляется сегодня, двадцать лет спустя поучительным, также и потому, что в обоих случаях программа историографического исследования вводилась и обосновывалась с помощью общего исторического анализа". Шоню писал о конце антиколониальных войн (имея при этом в виду лишь Францию) и студенческих восстаниях (в Америке и в Европе); о разложении Римской церкви в результате Второго Ватиканского собора, об экологическом кризисе в наиболее развитых странах, поставившем под сомнение саму идею развития; об оспариваний идеалов Просвещения, которые он истолковывал как секуляризированное воплощение эсхатологического идеала. Фюре (на страницах, с которыми, вероятно, согласился бы и Ле Гофф) заметил, что мировой феномен деколонизации поставил великую историографию восемнадцатого века в двух ее версиях (Ланчестерской и марксистской) перед лицом не-истории: развитие и изменение столкнулись с инерцией и неподвижностью. Обоим исследователям был таким образом присущ категорический отказ от теорий модернизации (таких, как, например, популярная тогда теория У.У.Ростоу, упоминаемая Фюре и Ле Гоффом), который у Шоню сочетался с отказом от модерна вообще. Вытекавшие отсюда программы исследования были весьма различными, Шоню предлагал анализировать традиционные общества, характерные для Ancien Regime, отмечая, что "большой континуум латинской ветви христианства, который незаметно превратился в некую Западную Европу", был "неизмеримо более привлекательным для изучения, чем намбиквары или догоны": высказывание, пренебрежительно обобщавшее народы других континентов, изучавшиеся этнологами (Клодом Леви-Строссом и Марселем Гриолем). Фюре и Ле Гофф считали, напротив, что следует восстановить некогда разорванные связи между историей и этнологией, широко используя компаративный подход, основанный на недвусмысленном отказе (Ле Гофф) от евроцентристской точки зрения. Однако далее их позиции вновь соприкоснулись: как Шоню, так и Фюре делали акцент на "серийной истории", построенной на анализе феноменов, "отобранных и сконструированных в соответствии с их повторяющимся характером" (Фюре). Ле Гофф публично отказался признать значение единичного события для этнологов, и сосредоточил их внимание на повторяющимся событиях и мотивах; анализ карнавала у римлян, выполненный Ле Руа Ладюри, хотя и был высоко оценен, считался все же исключением. Шоню заявил, что пора рассмотреть с помощью аналогичных методов, вслед за экономикой и обществом, третий уровень цивилизацию, и с большим одобрением отметил исследование Мишеля Вовеля о завещаниях жителей Прованса. Ле Гофф подчеркивал, что внимание к человеку в повседневной жизни, подсказанное этнологией," естественным образом ведет к изучению типов ментальности, которые, как полагают, "менее всего меняются" в процессе исторической эволюции. Обе статьи заканчивались подтверждением ценности парадигмы Броделя, хотя и с пожеланием расширения сферы ее применения.

 

8. Оценить значение этого "хотя и" не так просто. Во всех общественных институтах любое новшество, даже перелом пробивает себе дорогу через подтверждение преемственности с прошлым. В последующие годы, как раз когда труд Броделя переводился на новые языки (начиная с английского) и становился известен не только в кругу специалистов, но и широкой публике, парадигма, которую я для удобства назвал броделевской, начала быстро клониться к закату. После того, как Ле Руа Ладюри провозгласил, что французская историографическая школа, основанная Блоком и Февром, должна принять вызов американцев, обратившись к компьютеру, он опубликовал с большим успехом "Montaillou", скрупулезным образом проведенное исследование, посвященное средневековому селению с двумястами жителями. Фюре занялся теми проблемами политической истории и истории идей, которые он считал абсолютно чуждыми "серийной истории". Вопросы, считавшиеся второстепенными, внезапно оказались в центре внимания и - наоборот. Страницы "Анналов " (как и половины журналов во всем мире) заполнили темы, указанные Ле Гоффом в 1973 году: семья, тело, отношения между полами, возрастные категории, группы, харизмы. Количество исследований по истории цен резко упало.

Для характеристики этого изменения интеллектуального климата, которое по существу совпало с концом длительного периода экономического развития, начавшегося в 1945 году, во Франции заговорили о "новой истории". Термин дискуссионный, но главные характеристики данного феномена ясны; на протяжении 70-х - 80-х годов история ментальности, которой Бродель придавал второстепенное значение, приобретала, часто под именем "исторической антропологии", все больший вес. На этот успех без сомнения повлияла идеологическая "двойственность", подчеркнутая Ле Гоффом р. 1974 году. Филипп Арьес написал по этому поводу очень проницательные слова:

"Критика прогресса перешла от правых, которые, впрочем, от нее отказались, к левым, или, скорее, к крайним левым; она имела плохо очерченные контуры, была путанной, но смелой. Я полагаю (это моя гипотеза), что существует связь между новой сдержанностью 60-х по отношению к развитию, прогрессу, модерну и привнесенной молодыми историками страстью к изучению доиндустриальных обществ и их ментальности".

Это по сути дела автобиографическое высказывание; Арьес был молодым последователем Морраса и сражался в рядах "Action Francaise". Начиная с 70-х годов этот историк-любитель (как сам Арьес иронично себя называл) постепенно интегрировался в группу историков "Анналов" и в конце концов был избран в "Ecole Pratique des Hautes Etudes". Эта академическая карьера может рассматриваться в качестве одного из многочисленных симптомов гораздо более широкого, не только французского, и не только академического, явления. Он проявляется, например, в часто неосознанном возврате к темам романтического антикапитализма у представителей экологических движений левой ориентации.

"Новая сдержанность" ("reticence nouvelle"), о которой упомянул Арьес, могла проявиться двояко. Как вы, вероятно, помните, Фюре предлагал бороться с этноцентристской абстрактностью теорий модернизации с помощью определенной дозы этнологии. Шоню призывал отбросить вместе с теориями модернизации также и идеалы модерна, связанные с Просвещением. Вторая альтернатива, внешне более радикальная, по крайней мере с точки зрения идеологической, не ставила под сомнение исследовательский инструментарий историка. Первая - двигалась в этом направлении, но останавливалась на полпути. В ретроспективном плане я думаю (с этого момента я буду говорить в большей степени от своего лица), что итальянские исследования по микроистории исходили из диагноза, который отчасти действительно совпадал с диагнозом, сформулированным Фюре, но при этом пришли, однако, к совершенно иному прогнозу.

 

9. Элемент совпадения состоит в отказе от этноцентризма и от телеологии, характеризовавших, как отмечал Фюре, историографию, дошедшую до нас от XIX века. Утверждение национальной целостности, приход к власти буржуазии, цивилизаторская миссия белой расы, экономический рост предоставляли историкам каждый раз, в зависимости от точки зрения и принятой оценочной шкалы, унифицирующий принцип, имевший как для концептуальных построений, так и для подачи материала. Этнографическая история серийного типа намеревается порвать с этой традицией. Здесь пересекающиеся пути серийной истории и микроистории расходятся; расхождение имеет одновременно интеллектуальный и политический характер.

Выбрать в качестве объекта изучения только то, что повторяется, и поэтому поддается выстраиванию в серию, означает заплатить в познавательном смысле очень высокую цену. Во-первых, в хронологическом плане: античная история, как заметил тот же Фюре, исключает подобный подход; средневековая история часто делает его затрудненным (для большей части тем, указанных Ле Гоффом, документы фрагментарны). Во-вторых, в тематическом плане: такие сферы, как история идей и политическая история (это подчеркивал все тот же Фюре) по определению не могут быть предметом подобного типа исследования. Но самый главный недостаток "серийной истории" связан именно с тем, что должно было бы составлять . ее главную цель: "уравнивание индивидов в их ролях экономических и социокультурных агентов". Это "уравнивание" вдвойне обманчиво. С одной стороны, оно оставляет за скобками очевидный момент: в любом обществе историческая документация по самой своей сути искажена, поскольку условия доступа к ней связаны с ситуацией в сфере власти, подверженной нестабильности. С другой, - оно практически уничтожает специфичность имеющихся документов в пользу того, что является однородным и сравнимым. С оттенком научной гордости Фюре утверждал: "документ, "факты" не существуют больше сами по себе, но - в соотношении с той серией, которая им предшествует, и той, что за ними следует; именно их относительная ценность, а не их связь с неуловимой "реальной" субстанцией, становится объективной". Не следует удивляться, что после такого двойного отбора связь серийных фактов с реальностью становится "неуловимой".

Очевидно, что историческое исследование настоятельно требует выстраивания серий документов. Менее очевидна позиция, которую историк должен занять в отношении обнаруживающихся в этих документах отклонений от остальных свидетельств. Фюре предлагал ими пренебрегать, замечая, что "hapax" (то, что уникально в документальном плане) не может быть использовано в рамках серийной истории. Однако "hapax" в строгом смысле не существует. Каждый документ, пусть даже и самый специфичный, может быть включен в серию и более того, он может помочь (если его должным образом проанализировать) пролить свет на более обширную серию документов.

 

10. В начале 60-х годов я занялся изучением процессов инквизиции, пытаясь реконструировать, не только позиции судей, но также поведение мужчин и женщин, обвиненных в колдовстве. Я сразу же убедился, что эта отнюдь но этноцентристская перспектива требует сопоставления с исследованиями антропологов (прежде всего, Клода Леви-Стросса). И лишь намного позднее, в годы между написанием "Одобряющих" ("I benandanti", 1966) и "Ночной истории" ("Storia notturna", 1989), я в полной мере осознал, какие сложности, концептуальные и стилистические, заключены в историографии выбранного мною жанра. В середине этого пути я написал книгу, в которой попытался реконструировать идеи и поведение фриуланского мельника, жившего в шестнадцатом веке, судимого инквизицией и приговоренного ею к смерти ("Сыр и черви" ["Il formaggio е i vermi, 1976]). Отказ от этноцентризма привел меня не к серийной истории, а к ее противоположности: к пристальному анализу конкретных документов, связанных с совершенно неизвестным индивидуумом. Во введении я полемизировал, между прочим, и со статьей, появившейся в "Анналах", в которой Фюре утверждал, что история низших классов доиндустриальных обществ может изучаться лишь в статистическом плане.

Недавно Мишель Вовель отверг альтернативу между биографией индивида и серийным исследованием как ложную.

В принципе я тоже так думаю. Но на практике эта альтернатива возникает: речь идет о том, чтобы оценить ее издержки и преимущества в теоретическом плане и (в еще большей степени) в интеллектуальном. Рожер Шартье написал по поводу моей книги, что "в атом уменьшенном масштабе, и несомненно, только в таком масштабе, можно понять, без детерминистской жесткости, соотношение между системами верований, ценностями, представлениями, с одной стороны, и социальной принадлежностью, - с другой". Даже те, кто не расположен к столь решительным выводам, очевидно, согласятся, что эксперимент был не только обоснован, но и уместен, хотя бы с целью анализа его результатов.

Уменьшить масштаб исследования означало превратить в книгу то, что для другого ученого могло бы стать простой сноской в конце страницы предполагаемой монографии о протестантской реформе во Фриули. Мотивы, подтолкнувшие меня тогда к этому выбору, мне до сих пор не совсем ясны. Вряд ли это были те же мотивы, которые, мне приходят на ум сейчас (а их, естественно, много), поскольку я не хотел бы проецировать на прошлое соображения, созревшие за все эти годы. Постепенно я стал отдавать себе отчет в том, что многие события и связи, о которых я вовсе не подозревал, повлияли на решения, которые, как я думал, принимались мною независимо от чего-либо; факт сам по себе банальный и тем не менее всегда неожиданный, потому что противоречит нашим нарциссическим фантазиям. К примеру, насколько появление моей книги (лишь бы этот урок был впрок, не прошел даром) было связано с политической атмосферой Италии в первой половине 70-х годов? Какая-то связь здесь была, возможно даже весьма тесная; но, по моим представлениям, истоки моего выбора следует искать в другом месте.

Для того, чтобы проследить их, по крайней мере частично, я начну с факта, не совсем очевидного. "Сыр и черви" не ограничивается реконструкцией истории индивида, он се рассказывает. Фюре отказался от повествования, в частности, от литературного повествования как от типично телеологического выражения "событийной истории", чье время "состоит из серии отдельных событий, описываемых как континуум; этоклассическая манера повествования". Подобному типу "литературного" повествования Фюре противопоставил проблемное изложение серийной этнографической истории. Таким образом он пришел к распространенной точке зрения, согласно которой и сегодня специфическая форма повествования, построенная по модели натуралистических романов конца XIX века, негласно отождествляется с историческим повествованием как таковым. Действительно, фигура всезнающего историка-рассказчика, откровенно описывающего малейшие детали события или скрытые мотивации, вдохновляющие поступки индивидов, социальных групп или государств, постепенно утвердилась как очевидная. Но она - лишь одна из многих возможных, как это знают, или должны были бы хорошо знать, читатели Марселя Пруста, Вирджинии Вульф, Робера Мюзиля.

Прежде чем начать писать книгу "Сыр и черви", я долго размышлял над связью между исследовательской гипотезой и выбором формы повествования (недавнее чтение "Exercices dе style" Кено в значительной мере усилило мое желание экспериментировать). Я поставил перед собой цель воссоздать интеллектуальный, моральный и фантастический мир мельники Меноккьо с помощью документов, авторами которых были те, кто послал его на костер. Этот замысел, в некотором смысле парадоксальный, мог воплотиться в плавный рассказ, способный превратить лакуны в документах в отполированную поверхность. Мог, но, несомненно, не должен был: по причинам одновременно когнитивного, этического и эстетического характера. Трудности, встававшие перед исследователем, заключались в самих документах и, следовательно, должны были стать частью рассказа; так же как колебания и молчание героя в ответ на вопросы его преследователей или же -- на мои. Таким образом, гипотезы, сомнения, неуверенность стали частью изложения, поиск истины стал частью достигнутой истины (неизбежно неполной). И мог ли такой результат все еще определяться как "нарративная история"? Для читателя, хотя бы немного знакомого с романами XX века, ответ очевиден.

 

11. Импульс для подобного типа повествования (и в целом - для занятий историей) пришел ко мне из более далекого времени: от "Войны и мира", от высказанного Толстым убеждения, что каждое историческое явление может стать понятным только в результате реконструкции деятельности всех людей, принимавших в нем участие. Я отдаю себе отчет в том, что это утверждение, также как и чувства, его породившие (популизм, гневное презрение к бессодержательной и надуманной истории историков), оставили во мне с момента, когда я прочел его в первый раз, неизгладимый след. "Сыр и черви", история мельника, решение о смерти которого было принято издалека, человеком (папой), минуту назад никогда не слышавшим о нем, может считаться минимальным и искаженным плодом грандиозного и по сути неосуществимого проекта Толстого: реконструкции бесчисленных связей между насморком Наполеона перед Бородинской битвой, диспозицией войск, жизнью всех участников сражения, включая самого простого солдата.

В романе Толстого приватная сфера (мир) и публичная (война) то существуют параллельно, то пересекаются: князь Андрей участвует в сражении при Аустерлице, Пьер - в Бородинской битве. Таким образом Толстой продвигался по пути, блестяще открытому Стендалем описанием битвы при Ватерлоо, увиденной глазами Фабрицио дель Донго. Благодаря персонажам романов становилась очевидной мучительная неадекватность обращения историков к исключительным (или считавшимся таковыми) историческим событиям. Речь шла о самом настоящем интеллектуальном вызове. Может показаться, что он принадлежит ушедшему прошлому, как, например, "история битв". Однако размышления о сражении как об историографической теме могут еще быть полезными: из них косвенно вытекает главная апория ремесла историка.

 

12. Изображая "Битву Александра с Дарием на реке Иссе" (Munchen, Alte Pinakothek, 1529) Альбрехт Альтдорфер выбрал взгляд с высоты, сравнимой с высотой орлиного полета. Подобно тому, как острый взгляд орла различает на земле мельчайшие предметы, он изобразил блики света на оружии, сбрую, чепраки лошадей, яркие цвета знамен, белые перья, развевающиеся на шлемах, смешавшихся всадников, вооруженных копьями, похожих на огромного дикобраза, и затем, в отдалении - горы, расположенные за полем битвы, лагеря, воду, дымку, линию горизонта, напоминающую форму земной сферы, огромное небо, на котором сверкают заходящее солнце и восходящая луна. Ни один человеческий глаз никогда не сможет одновременно держать в фокусе, как это сделал Альтдорфер, историческую роль битвы (подлинную или мнимую) и ее незначительность в космическом масштабе. Сражение, строго говоря, невидимо, как нам напомнили (и не только по причине военной цензуры) телевизионные передачи во время войны в Персидском заливе. Только абстрактная диаграмма или же зрительное воображение (такое, как у Альтдорфера) могут воссоздать его глобальный облик. Вполне можно распространить данное замечание на любое событие и с большими основаниями - на любой исторический процесс: взгляд с близкого расстояния позволяет нам увидеть нечто, ускользающее при общем взгляде, и - наоборот.

Это противоречие занимает центральное место в главе "Структура исторического универсума" последней книги Зигфрида Кракауэра "The Last Things Before the Last" (1969), вышедшей посмертно с предисловием Поля Оскара Кристеллера. Несмотря на то, что Кристеллер заявил, что он в данном вопросе больший оптимист, чем его друг Кракауэр, он допустил, что "противоречия между всеобщей и специальной историей или же, как он это называет, макро- и микроисторией представляют серьезную дилемму". "Голубые цветы " Кено написаны в 1967 году; Кракауэр умер годом раньше. В этом случае мы имеем, вероятно, дело с самостоятельным открытием. Однако важен не сам термин "микроистория", а смысл, который он постепенно приобретает в размышлениях Кракауэра.

Вначале "микроистория", кажется, представляет для него простой синоним "монографического исследования". Однако сравнение "микроистории" с первым планом (close-up) в кинематографии (очевидное для автора "From Caligari to Hitler", и "Theory of Film") вводит новые элементы. Кракауэр замечает, что некоторые исследования специального характера - кик, например, исследования Жедена, посвященные Констанцскому и Базельскому соборам, могут изменить общее видение, очерченное макроисторией. Должны ли мы таким образом прийти, подобно Аби Уарбергу, к выводу, что "Бог заключается в частности". Это - тезис, поддержанный такими "двумя великими историками", как Толстой в "Войне и мире" и сэр Льюис Нэмир (само по себе их соединение, предложенное Кракауэром показательно). Однако несмотря на симпатию, проявленную Кракауэром по отношению к данным позициям, он признает, что существуют феномены, понятные только в макроскопической перспективе. Это означает, что вовсе не произошло окончательного примирения между макро- и микроисторией (как, напротив, ошибочно полагал Тойнби). И все-таки следуя к нему стремиться. Согласно Кракауэру, лучшее решение было предложено Марком Блоком в "Societe Feodale": постоянное лавирование между микро- и макроисторией, между близкими планами (close-ups), длинными и очень длинными (extreme long shots) планами, которое все время ставит под сомнение общее видение исторического процесса из-за встречающихся исключений и причин краткосрочного действия. Из такого методологического приема логически вытекал вывод несомненно онтологического характера: реальность по существу дискретна и гетерогенна. Поэтому ни одно заключение, касающееся определенной сферы, не может быть автоматически перенесено на более общую сферу (это то, что Кракауэр называет "законом уровней"). Эти опубликованные посмертно страницы такого непрофессионального историки, как Кракауэр, представляют, по моему мнению, и сегодня лучшие введение в микроисторию. Насколько я знаю, они никак не повлияли на появление этого направления в историографии. Несомненно, они никак не повлияли на меня, ознакомившегося с ними, к сожалению, поздно, лишь несколько лет спустя.

Но когда я их прочитал, они показались мне странным образом знакомыми. Причина этого, я думаю, двойственная. С одной стороны, их косвенный отголосок дошел до меня намного раньше, благодаря решающей встрече с "Minima Moralia", шедевром, в котором Адорно, несмотря на никем не опровергнутую приверженность идее тотальности, по сути воздавал должное традиции микрологики, основанной Зиммелем и продолженной его другом (а в некоторых отношениях - учителем) Кракауэром. С другой стороны, взгляды Кракауэра на историю (начиная с основной идеи о дискретности реальности) представляют собой очевидную и сознательную переработку некоторых основополагающих культурных феноменов нашего века: от Пруста до кинематографа. Когда определенные идеи носятся в воздухе, это .означает, помимо всего прочего, что исходя из одних и тех же предпосылок, можно независимо друг от друга придти к одинаковым выводам.

 

13. Показать наличие совпадений интеллектуального плана и одновременно отсутствие прямых контактов часто является очень нелегкой задачей. Отсюда, если я не ошибаюсь, интерес (простирающийся далеко за пределы значимости предмета), который представляет генеалогия, что я попытался показать выше, отчасти подлинный, отчасти - надуманный, отчасти сознательный, отчасти- неосознанный. Оценивая вещи с определенного расстояния, я обнаруживаю, что наши исследования были фрагментом более общей тенденции, очертания которой тогда были скрыты от меня почти полностью. Вероятно не случайно, слово "микроистория" впервые было использовано, как представляется, в названии книги, в которой с почти маниакальной точностью описывается одно сражение (даже если заключение книги Джорджа Стюарта о битве при Геттисберге вызывает в памяти скорее Конрада, чем Толстого). Еще менее случаен тот факт, что несколько лет спустя, несомненно самостоятельным образом, Кракауэр идентифицировал микроисторию с Толстым: должен признаться, что я читал эту страницу с удовольствием, смешанным с легкой досадой (следовательно, жизнь, которую я прожил, не была такой уж аномальной в конце концов).

Отдаю себе отчет в одной сложности. Необычайная способность Толстого доносить до читателя физически осязаемую достоверность реальности кажется несовместимой с идеей, совершенно в духе XX века, которую я считаю центральной для микроистории: о том, что такие препятствия, возникающие на пути исследования, как лакуны и искажения в документах, должны превратиться в часть рассказа. В "Войне и мире" происходит как раз противоположное: все. что предшествует повествованию (от личных воспоминаний до мемуаристики наполеоновской эпохи), ассимилируется и уничтожается для того, чтобы позволить читателю вступить в особо интимные отношения с персонажами, отношения непосредственного участия в их судьбе. Толстой одним прыжком преодолевает неизбежную пропасть между фрагментарными и искаженными следами события (битвы, например,) и самим событием. Но этот скачок, эта прямая связь с реальностью может осуществиться лишь (хотя и не обязательно) с помощью воображения; историку, располагающему только следами, документами, этот путь по определению закрыт. Историографические фрески, посредством которых пытаются передать читателю, (часто используя весьма посредственные приемы), иллюзию исчезнувшей реальности, как бы негласно переступают эту границу, определяющую профессию историка.

Такой путь был в какой-то мере уже предвосхищен итальянским критиком Ренато Серрой в кратком, но очень насыщенном исследовании, написанном в 1912 году и затем опубликованном посмертно: "Отъезд группы солдат в Ливию". В письме к Бенедетто Кроче Серра писал о том. что он исходит из представлений об истории, высказанных Толстым в "Войне и мире". В статье, позднее включенной в том, названный "Теория и история историографии" Кроче отрицал позицию Толстого, определяя ее как абсурдную и скептическую: "мы в каждый донный момент знаем всю историю, которую нам важно знать"; поэтому история, которую мы не знаем, идентична "вечному призраку "вещи в себе". Серра, иронично определяя себя как "раба вещи в себе", признавался Кроче, что чувствует себя очень близким Толстому: "с той лишь разницей", добавлял он, что "мои трудности являются, или же кажутся, более сложными.

В самом деле, в "Отъезде" повторяются размышления Толстого (без упоминания его имени), однако, развиваются они совершенно в ином направлении. Нескладные письма, которые солдаты посылали своим семьям, газетные статьи, написанные для того, чтобы угодить посторонней публике, отчеты о боевых действиях, начирканные впопыхах нетерпеливым капитаном, исследования историков, полные суеверного благоговения перед каждым из этих документов; все эти виды повествования. независимо от их более или менее непосредственного характера, имеют, как объясняет Серра, весьма проблематичную связь с реальностью. Во фразах, все убыстряющихся и почти лихорадочных, Серра фиксирует ритм мысли, которая вращается вокруг нерешенного противоречия между уверенностью в существовании "вещи в себе" и неверием в возможность постигнуть ее с помощью свидетельств: "Существуют люди, искренне воображающие, что документ может являться выражением реальности... Как будто документ может выразить что-либо, отличное от него самого... Документ представляет собой факт (бесконечность других фактов). Сражение - это другой факт.... Два не могут стать одним... Действующий человек - это один факт. Человек, который рассказывает, - другой факт... Каждое свидетельство свидетельствует лишь о себе самом: о собственном времени, собственном происхождении, собственном конце и ни о чем другом... Вся критика, обращенная нами к истории, подразумевает понятие подлинной истории, абсолютной реальности. Следует обратиться к проблеме памяти; не постольку, поскольку она - забвение, а поскольку она - память. Бытие вещей в себе".

14. Я прочел эти страницы лишь в начале 80-х годов. Однако заключенный в них смысл я понял более, чем на двадцать лет ранее, с помощью наставления пизанца Арсенио Фругони. В своей книге "Арнальдо Брешианский в источниках XII века" ("Arnaldo da Brescia nelle fonti del secolo XII, 1954) он показал, каким образом специфический угол зрения каждого повествовательного источника способствует изображению одного и того же персонажа по-разному в разные моменты. Сегодня мне кажется, что Фругони в своем сарказме по поводу наивного комбинаторского искусства эрудитов-позитивистов отправлялся от антипозитивистской полемики Серры ("Каждое свидетельство свидетельствует лишь о себе самом, о собственном времени, собственном происхождении, собственной цели и ни о чем другом"), пытаясь преодолеть вытекающий из нее скептицизм.

Я не уверен, что Фругони был знаком с "Отъездом группы солдат в Ливию". Недавнее чтение этой работы (или ее перечитывание) представляется мне, напротив, очень заметным в произведении совсем другого рода: "Воспоминании об одном сражении" Итало Кальвино ("Ricordo di una battaglia", 1974). "Следует поставить проблему памяти", - написал Серра Кальвино возобновил рассуждение, хотя его сражение -иное; это— эпизод партизанской войны, который он пытается оживить тридцать лет спустя. В принципе все кажется ему понятным, достижимым: "Неправда, что я больше ничего не помню, воспоминания еще там, спрятаны в серых извилинах мозга...". Однако негативная формулировка ("неправда") уже окрашена сомнением, которое измельчает воспоминания в крошки по мере того, как память извлекает их на свет: "И я теперь боюсь, что как только появится воспоминание, оно сразу получит неверное, искусственное, сентиментальное освещение, как это всегда бывает с войной и молодостью, превратится в некий рассказ в стиле того времени, который не может донести до нас, как на самом деле было, но только - как мы представляли, что мы их видим и изображаем". Может ли память уничтожить медиацию, состоящую из иллюзий и превращений нашего "я" во времени для того, чтобы постичь суть вещей (вещей в себе")? Проникнутый горькой иронией вывод перекликается с фальшивой уверенностью начала: "Все, что я написал до сих пор, заставляет меня понять, что о том утре я не помню почти ничего".

Последние слова "Воспоминания об одном сражении" ("Ощущение всего, что появляется и исчезает") свидетельствуют о непрочности наших отношений с прошлым. И все же это "почти" ("почти ничего") подсказывает, что прошлое, несмотря ни на что, неисчерпаемо. Для меня, многому, как я считаю, научившемуся у Кальвино, данный вывод субъективно важен. Но это важно и в объективном плане, для развенчания распространенного представления о Кальвино (позднем Кальвино) как о постмодернистском писателе. Трудное и мучительное автобиографическое исследование, проведенное в "Воспоминании об одном сражении", дает нам представление, совершенно отличное от модной сегодня эйфории скептицизма.

 

15. В статье, недавно появившейся в журнале "History and Theory", Ф.Р.Анкерсмит, голландский исследователь теории историописания утверждал, что тенденция концентрировать внимание на фрагментах, а не на более объемном целом, -наиболее типичное явление "постмодернистской историографии". Для того, чтобы пояснить свою точку зрения, Анкерсмит воспользовался растительной метафорой (восходящей в действительности к Нэмиру или, возможно, к Толстому). В прошлом историки занимались изучением ствола дерева или же ветвей; их постмодернистские последователи занимаются только листьями, то есть мельчайшими фрагментами прошлого, которые они исследуют изолированно друг от друга, независимо от более или менее обширного контекста (ветвей, ствола), частью которого они являются. Анкерсмит, присоединяющийся к позиции, сформулированной Х.Уайтом в начале 70-х годов, рассматривает это обращение к фрагменту очень одобрительно. Он выражает, с его точки зрения, антиэссенциалистскую, антифундаменталистскую направленность, выявляющую (Анкерсмит не слишком озабочен формальными противоречиями) "глубоко постмодернистскую" природу историографии; это деятельность художественного плана, в результате которой появляются повествования, не соизмеримые между собой. Амбициозная претензия на познание прошлого исчезла; смысл фрагментов следует искать в настоящем, в том способе, "каким их конфигурация может быть адаптирована к существующим на сей день формам цивилизации". В качестве примеров этого историографического направления Анкерсмит цитирует две французские книги ("Montaillou" Эммануэля Ле Руа Ладюри и "Le dimanche de Bouvines" Жоржа Дюби), американскую книгу ("The Return of Martin Guerre" Натали Земон Дэвис) и несуществующую книгу ("Microhistories", автора данной статьи).

В последнее десятилетие Джованни Леви и я все время полемизировали с релятивистскими взглядами, среди которых -разделяемый и горячо отстаиваемый Анкерсмитом, сводящий историографию к текстуальному измерению и лишающий ее какой бы то ни было познавательной ценности. Между этой полемикой и той признательностью, которую я здесь выразил Кальвино (и в более общем плане - к роману XIX и XX веков), нет никакого противоречия. Экспериментальный подход, собравший в конце 70-х годов группу итальянских исследователей микроистории ("истории с приставками", как иронично определил ее Франке Вентури), основывался на четком осознании того, что все этапы, из которых складывается исследование, конструируются, а не являются некоей данностью. Это относится к определению предмета исследования и его значения; выработке категорий, с помощью которых он анализируется; критериям проверки; стилистическим и повествовательным образцам, с помощью которых результаты доводятся до читателя. Но это акцентирование конструктивного начала, присущего исследованию, сочеталось с четким отказом от скептических (постмодернистских, если угодно,) выводов, столь широко представленных в европейской и американской историографии 80-х - начала 90-х годов. По моему мнению, специфику итальянской микроистории следует искать в этой установке на познавательность. Я бы хотел добавить, что мои работы в эти годы, хотя и вошли в значительной мере в книгу с четко выраженной макроисторической структурой ("Storia notturna"), продолжали идти, по крайней мере в том, что касается намерений, по этому двойному пути.

 

16." Пьеро делла Франческа, Галилей, общество пьемонтских ткачей XIX века, долина в Лигурии XVI века, - эти случайно отобранные примеры показывают, что в итальянских микроисторических исследованиях анализируются как темы, важность которых признана и не вызывает сомнения, так и сюжеты, которые ранее игнорировались или же считались второстепенными, как, например, локальная история. В программном плане для всех этих исследований характерной чертой является непременность контекста, что прямо противоположно изолированному созерцанию фрагмента, превозносимому Анкерсмитом. Однако если выбор Галилея не нуждается в предварительном обосновании, то вопрос о том, почему именно это общество, именно эта долина, неизбежен. В таких случаях отсылка, явная или скрытая, к компаративному измерению неизбежна. Франко Рамелла ("Земля и ткацкие станки", "Terra е telai", 1984) и Освальдо Раджо ("Файды и родственные связи", "Faide е parentele" 1990) показали, что интенсивное исследование долин Моссо и Фонтанабуона может заставить нас по-иному взглянуть на такие проблемы, как протоиндустрия и рождение современного государства. Однако несмотря на обилие результатов они еще достаточно расплывчаты. Предмет исследования, как мы видели, может быть выбран потому, что он является типичным (Гонсалес и Гонсалес) или потому, что он - повторяющийся феномен (Бродель - в связи с "отдельным фактом"). Итальянские микроисторические исследования подошли к проблеме сравнения по-иному и в каком-то смысле противоположным образом: через аномалию, а не через аналогию. Прежде всего, предполагая, что потенциально более богатыми являются самые невероятные документы, "нормальное исключение", о котором вспомнил Эдоардо Гренди в реплике, справедливо ставшей знаменитой. Во-вторых, демонстрируя, как это сделали, например, Джованни Леви ("Нематериальное наследство", "Leredita immatеrial", 1985) и Симона Черутти ("Город и ремесла", "La ville et les metiers", 1990), что каждая социальная конфигурация является результатом взаимодействия неисчислимых индивидуальных стратегий; переплетением, которое можно реконструировать только при помощью наблюдения с очень близкого расстояния. Примечательно, что связь между этим микроскопическим измерением и более широким контекстом стала в обоих случаях (хотя и столь различных) становилась принципом, по которому строилось повествование. Как это уже отметил Кракауэр, результаты, полученные в микроскопической сфере, не могут быть автоматически перенесены в макроскопическую сферу (и - наоборот). Эта разнородность, последствия которой мы еще только начинаем замечать, составляет в одно и то же время наибольшую трудность и наибольшее потенциальное богатство микроистории.

17. Джованни Леви, говоря недавно о микроистории, заключил: "это - автопортрет, а не групповой портрет". Я захотел сделать то же самое, но мне это не удалось. Границы группы, в которую я вхожу, а также границы моего собственного "я" показались мне в ретроспективном плане подвижными

и неясными. Я с удивлением обнаружил, как много значили для меня, хотя я этого и не осознавал, книги, которые я никогда не читал, события и люди. о существовании которых я не подозревал. Если это автопортрет, тогда его моделью являются картины Боччони, на которых улица проникает в дом, пейзаж - в лицо человека, внешнее заполняет внутреннее, "я" проницаемо.

 

* * *

 

Выражаю благодарность Патрику Фриденсону, с которым плодотворно обсуждал этот текст в процессе его написания. Перри Андерсон прочел его и высказал критические замечания до того, как он принял окончательную форму; я с благодарностью повторяю, сколь многим ему обязан.

Современные методы преподавания новейшей истории. М., 1996.

С.207-234.

 

ВОПРОСЫ ДЛЯ САМОКОНТРОЛЯ:

 

1. Когда с точки зрения Гинзбурга термин “микроистория” утрачивает негативный смысл?

2. Как этот термин соотносится с коннотациями “событийная история”, “малая история”, “локальная история”?

3. На примере данного текста определите идеогенез индивидуального творчества Карло Гинзбурга (как соотносится проблема индивидуального творчества с проблемой коллективного разума). Дайте свою интерпретацию заключительного 17 тезиса статьи.

4. Охарактеризуйте выбор проблематики труда К.Гинзбурга “Сыр и черви” с точки зрения связи с поисками мировой исторической мысли, с точки зрения влияния художественной литературы (обратите внимание на самомотивацию историка).

5. Можно ли рассматривать “микроисторию” как интеллектуальную историю?

 

Б.Н. МИРОНОВ

К ИСТИНЕ ВЕДЕТ МНОГО ПУТЕЙ

 

Обсуждение за "круглым столом" журнала "Отечественная история" книги "Социальная история России периода империи" (см.: Отечественная история. 2000. № 6) не может не вызывать положительных эмоций и у автора, и, наверное, у любого человека, кому дороги интересы отечественной историографии. Дискуссия показала, что в настоящее время происходит стирание различий в уровне исторических исследований между столицами и провинцией, что стена между западной и отечественной историографией быстро разрушается, если уже не разрушилась вовсе, что формируются сообщества историков-русистов не только всероссийского, но и мирового масштаба. И это нормально для эпохи глобализации. Автор, отождествленный некоторыми участниками дискуссии с адвокатами самодержавия, правыми кадетами и консервативными либералами, опубликовал книгу, проникнутую соответствующей идеологией, и при этом не только остался жив, но работает и возражает оппонентам на страницах ведущего исторического журнала страны. Возможно ли было вообразить это 15 лет назад?! Налицо большое разнообразие мнений - надежное свидетельство того, что участники дискуссии образуют представительную выборку из сообщества историков, а не собраны специально для апологетики или уничижительной критики обсуждаемой книги. По моей прикидке, результаты обсуждения обнаруживают достаточно тесную связь между возрастом участников и отношением к книге: чем моложе историк, тем симпатичнее ему применяемые в книге подходы и высказываемые идеи, а, значит, есть надежда, что труд найдет продолжателей. Радует также, что зарубежные участники, представляющие динамично развивающуюся социальную науку Запада, достижения которой активно использованы в книге, в целом более адекватно понимают авторский замысел и более положительно оценивают книгу, чем мои соотечественники. Мнения участников дискуссии С.С. Секиринский резюмировал следующим образом: "Социальная история" - состоявшаяся книга, "исследование в целом создает широкую и емкую матрицу, наполнение, исправление и расширение содержательных ячеек которой - задача дальнейших разработок в области социальной истории". Меня, как автора, такой итог вполне удовлетворяет.

Глубоко убежден, что всякая критика - доброжелательная и тенденциозная, конструктивная и нигилистическая - полезна для автора и для дела. Поэтому я искренне благодарен всем коллегам, в выступлениях которых было высказано, с моей точки зрения, много ценного, но одновременно и спорного. Не имея возможности отреагировать на каждое замечание, постараюсь сосредоточиться на поставленных проблемах.

 

Руководящие принципы

 

Принимаясь за работу, я сформулировал для себя основные принципы, которым старался постоянно следовать:

 

1. Системность, комплексность исследования, анализ главных институтов и структур (природа, люди и этносы; сословия и классы; семья; община; общество и государство; город и деревня; крепостничество; официальное и обычное право) в их взаимодействии и взаимовлиянии.

 

2. Глобальность интерпретации, логически вытекающая из системности подхода: выводы, основанные на анализе всех институтов и структур, должны подтверждать и дополнять друг друга.

 

3. Историзм: институты, структуры и процессы изучать в их развитии.

 

4. Целостность анализа, которая имеет содержательное и хронологическое измерение. Содержательно объект (семья, община, общество, государство и т.д.) анализируется в совокупности его основных аспектов, при этом целое не сводится к частям, так как объект больше, чем сумма всех его аспектов (например, община больше, чем совокупность всех ее структур и функций). Хронологически исследуется период империи - своеобразный и целостный период в истории России.

 

5. Междисциплинарность: использование понятий, концепций и методологии социологии, политической экономии, географии, антропологии, психологии, демографии, статистики, политологии.

 

6. Использование теорий среднего уровня для анализа конкретного материала: например, колонизацию изучать с точки зрения экономической целесообразности и эффективности, опираясь на теорию падающей производительности труда; социальную структуру - под углом зрения социальной мобильности; общину - с точки зрения превращения общности в общество; государственность - под углом зрения легитимности, типов господства и т.д.

 

7. Применение антропологического подхода, т.е. изучение структур и процессов в человеческом измерении: демографические процессы - сквозь призму демографического менталитета, государственность - под углом зрения отношения населения к власти и т.д.

 

8. Обоснование всех существенных выводов массовыми, по возможности, статистическими данными.

 

9. Полный, по возможности, учет не только отечественной, но и зарубежной литературы.

Судя по выступлениям, мне в основном удалось реализовать эти принципы. Однако не все удовлетворены самими этими принципами, а некоторые считают, что автору приходилось в некоторых случаях от них отступать.

 

Слабые места

 

Участники дискуссии правильно нащупали слабые места и диагностировали причину - недостаток серьезных микроисследований, слабая изученность многих принципиальных проблем отечественной истории. "Социальная история" отражает не только достижения и упущения автора, но и общее состояние историографии, ибо ни один историк, даже самый гениальный, не может заменить целое сообщество историков, Именно трактовки тех вопросов, которые хуже всего исследованы в историографии, вызвали наибольшие возражения….

 

Наши разногласия: Кто виноват? Что делать?

 

Единство мнений среди нормальных современных людей невозможно. И слава Богу - иначе как скучна была бы жизнь! По большому счету разногласия даже по частным вопросам обусловливаются разными теоретическими ориентациями людей. Если руководящая идея В.П. Булдакова состоит в том, что "в истории все определяется не так называемыми объективными факторами, а людскими представлениями, часто идущими вразрез с ними", а, согласно моему убеждению, важные исторические события не столько делаются, сколько происходят, то естественно, что нам трудно прийти к консенсусу. Если все непредсказуемо и случайно, то поиски закономерности тщетны, стремление найти логику событий наивно, цифры лукавы, утверждения о нормальности исторического процесса раздражают, эмоционально-интуитивный, художественный подход кажется более результативным, чем сравнительно-исторический или структуралистский. Напротив, если события происходят, то уместен научный, позитивистский подход к их изучению и соответственно поиск закономерностей и логики в исторических событиях. Думаю, что самые сердитые участники дискуссии разделяют или по крайней мере отдают предпочтение первому подходу, а наиболее удовлетворенные - второму. И здесь ничего изменить нельзя, да и не нужно. И абстрактное, и художественное, конкретно-образное мышление имеют свои преимущества и недостатки, отлично работают в одних случаях и плохо в других. Это следует понимать и не сердиться друг на друга тем, кто одарен разными типами мышления в неодинаковой степени или отдает предпочтение одному, а не другому. Следует также понимать, что в исследовании, которое ставит задачей определение траектории социального развития, более адекватным будет абстрактно-позитивистский подход, а в исследовании, посвященном какому-нибудь важному событию или человеку, - конкретно-исторический. Я с удовольствием читаю, например, работы П.Н. Зырянова, и меня радует его "любовь к фактам как таковым, к их прихотливой игре, к несистематизированному течению событий"; мне нравятся работы В.П. Булдакова, в том числе за его образный язык и непредсказуемость суждений и даже за то, что он, как говорится, "для красного словца не пощадит ни матери, ни отца". Обвинять же меня в "проповеди казенно-приказного эволюционизма" (!?) абсолютно неверно, ибо я выступаю как частное лицо, книгу посвятил жене, а не президенту, на титульном листе книги нет грифа какого-нибудь учреждения, и эволюционизм у власти не в чести. Но ведь сильно сказано, прямо Хлебников 2-й, и его несерьезность меня не расстраивает, а веселит - на всякого мудреца довольно простоты.

В мои молодые годы мой глубокоуважаемый научный руководитель А.Г. Маньков как-то говорил мне:

 

- Я хочу вас подключить к работе над Уложением 1649 г., чтобы вы работали, как все. А то все как-то по-особенному. Потому вас и критикуют.

 

- Аркадий Георгиевич, скажите, кто-нибудь работает в Институте, как я?

-Нет. - А так, как вы меня хотите заставить?

 

- Большинство.

 

- Стоит ли меня заставлять работать, как большинство? Может быть, оставить хотя бы одного, кто работает по-другому, для сохранения вида "отклоняющихся"? - Пожалуй, да.

С тех пор мой дорогой Аркадий Георгиевич никогда больше не понуждал меня работать, как он. А ведь, как все знают, он работает очень продуктивно и с отличными результатами. Давайте помогать друг другу и не стремиться к тому, чтобы все работали по одному образцу.

Важная причина разногласий заключается в различных установках сознания, которые действуют как автоматизмы мышления. Если для А.П. Шевырева несправедливость дореформенного суда - "очевидная всем вещь", а для меня - нет, то какие бы ни приводились мною доводы, они не покажутся ему достаточными. Например, 1861-1864 гг., на мой взгляд, очень удачны для проверки деятельности суда, поскольку в период перехода от одной судебной системы к другой возможностей для произвола судей намного больше, чем в стабильные годы (это мы испытали в последнее десятилетие). А для него это "самое, пожалуй, неблагоприятное для коррупции время в истории дореформенного суда". Если для Л.В. Даниловой сословный строй априорно не содержит ничего позитивного для становления гражданского общества, то очевидно, что она не может согласиться с "постулатом о сословном строе как о стартовой площадке восхождения к гражданскому обществу и правовому государству", в противоположность тем, кто думает, что уважение к сословным правам, определенным в законе, сословная честь, сословное самоуправление, сословное представительство служили предпосылкой для развития гражданственности и правового государства. Если в голове Ю.А. Тихонова "не укладывается представление о таком феодальном обществе доимперского периода, где бы не было сословий и сословных групп", то он не может принять вывод об отсутствии в России до XVIII в. сословного строя. Результаты подведения фактов под точные дефиниции его не убедят.

Но в случае с установками дело поправимое - они могут измениться, когда исследователь поймет, что установки мешают ему быть объективным и отказываться, когда назрела необходимость, от устаревших стереотипов мышления.

Еще проще обстоит дело в тех довольно многочисленных случаях, когда разногласия вызываются неточным прочтением текста или намеренным заострением вопроса. Например, А.И. Аврус и Ю.Г. Голуб не согласны с утверждением, что нерусские имели одинаковые с русскими возможности для карьеры. Но ведь это не мое утверждение - это они неверно интерпретировали меня. В главе 1 (с. 68, сноска 31) прямо сказано: "Доступ к власти для них (русских. - Б.М.) был легче, чем для многих, но не всех других народов". Кроме того, отсутствие представителей некоторых народов в элите могло объясняться не юридическими запретами, а отсутствием соответствующей мотивации или объективными трудностями. Но это вопрос, не относящийся к праву, а у меня речь идет о правовых ограничениях. У неграмотного чуваша из глухого села, как правило, не было мотивации стать генералом, а если мотивация появлялась, то он им становился (отец В.И. Ульянова).

Другой пример. Приводя мое заключение о причинах и значении подвижной границы в истории США и России, В.П. Булдаков замечает: “Оказывается, что все зависит от того, "кто и когда колонизовал новые земли, какой общественный и экономический быт там заставали переселенцы, какой тип социальных отношений и какой образ жизни приносили они с собой". Но тем не менее в России, как и в США, на подвижной границе пришельцы были вынуждены рассчитывать только на свои силы. А в конечном итоге "подвижная граница как в США, так и в России, способствовала формированию экономических районов, находившихся на разных стадиях экономического развития" (1, 52). Услышав такое, обычно говорят, что "гора родила мышь"”. По мнению Булдакова, главный вывод из сравнения опыта подвижной границы в России и США должен быть другой: "...Колонизационный процесс в России и США создал совершенно несхожее социокультурное пространство". Услышав такое, следует сказать: "Что в лоб, что по лбу". Кроме того, не понимать важности вывода, что колонизация способствовала формированию экономических районов, находившихся на разных стадиях экономического развития, и в конечном итоге - формированию многоукладной национальной экономики, значит спутать гору с мышью или не приметить слона.

Н.В. Пиотух утверждает, что Б.Н. Миронов возвращается к безуказной теории закрепощения крестьянства. Между тем в книге прямо говорится: "В конце XVI в. серия закрепостительных указов правительства Бориса Годунова, в особенности указы

 

-110-

 

1592 и 1597 гг., завершила юридическое оформление крепостного права на всей территории Русского государства" (1, 366).

Н.П. Дроздова интерпретирует мою трактовку причин отсталости России так: "Вряд ли можно объяснить экономическую отсталость и крепостнические отношения России только (курсив мой. - Б.М.) потребительской мотивацией крестьянства". Миронов же написал" "Что служило причиной малой результативности крестьянской экономики? Причин было много, и главная среди них, по-видимому, состояла в трудовом этосе крестьян, ориентировавшем их на такую трудовую активность, целью которой было удовлетворение элементарных материальных потребностей" (1, 401). Отсюда видно, что действовало много причин, а не одна и что главная - не значит решающая причина.

Нет возможности привести и другие, по-своему интересные примеры. Все они при наличии доброй воли легко устранимы. Должен признать, что в этих недоразумениях есть и объективная причина - текст так велик, что рецензенту трудно его полностью освоить за короткое время.

Макро- и микроисследования

 

Нигде в книге ни единого слова не сказано о превосходстве макроисследований над микроисследованиями, как показалось некоторым участникам дискуссии. Я лишь констатировал, что первые не менее необходимы для историографии, чем вторые. Лично мне очень нравится проводить микроисследования и знакомиться с их результатами. Говорить уже, что макроисследования вырастают и основываются на микроисследованиях, столь же банально, как утверждать, что лучше быть умным, чем глупым. Но "всякому дню подобает забота своя". В настоящее время многие разочаровались в формационной теории, многих не устраивает цивилизационная или модернизационная парадигма. Вследствие этого в отечественной историографии в настоящий момент остро недостает именно макроисследований, ибо именно они создают новые парадигмы, которые хотя бы на некоторое время дают ориентиры для конкретных исследований. Не случайно в точных и естественных науках говорят, что нет ничего практичней хорошей теории. Один из важнейших мотивов, побудивших меня к работе над "Социальной историей", состоял в том, чтобы найти лично для себя ориентиры, своего рода карту-схему для комфортабельного перемещения в российском историческом пространстве периода империи. Кто-то, возможно, и может бродить по улицам и переулкам огромного города без карты, у меня же, да и у многих других, такое занятие вызывает уныние. Но на карте-схеме переулки и маленькие улицы, обычно, не отмечаются, поэтому, как верно заметил Д. Филд, мой "социальный ландшафт состоит главным образом из магистралей и больших площадей".

 

Спрямлять или не спрямлять?

 

Многие участники дискуссии зафиксировали в "Социальной истории" явление "спрямления", когда важные детали и частности или колебания в развитии какого-нибудь явления не принимаются в расчет. Как правило, применение такого приема ставится в упрек, так как он, якобы, либо обедняет историческую действительность, либо навязывает фактам схему, либо искусственно обнаруживает тенденцию, которой в действительности нет.

Всем приходилось читать "сырые" стенограммы собственных выступлений. Когда говорил, вроде бы все было ясно и понятно и самому, и слушателям, а в стенограмме - не все. Приходится здорово потрудиться, чтобы сделать смысл ясным и понятным. В аналогичной ситуации находится исследователь, который ставит своей целью постижение тенденции, смысла и значения исторических событий за почти 300-летний период. Приходится спрямлять, так как иного способа определить тенденцию или траекторию развития не существует. В точных и естественных науках этот прием формализован и называется аппроксимацией. Вот график движения урожаев озимой ржи в Подольской губ. за 1883-1914 гг. (см. рис.).

Глядя на кривую, отражающую изменение ежегодных урожаев, трудно на глаз сказать о какой-либо тенденции в ее изменении. Однако тенденция обнаруживается, если специальным методом "спрямить" кривую. Оказывается, что урожайность росла по типу параболы, т.е. со временем темпы прироста урожайности уменьшались. Думаю, никто не станет спорить, что и кривая реальных данных, и парабола, обнаружившая закономерность в изменении урожайности, имеют значение. Между ними нет противоречий - они говорят о разных, но одинаково полезных вещах. По аналогии я искал параболу в изучаемых явлениях, а другие - конкретно-историческую кривую. Но разве не целесообразны и полезны оба подхода? Зачем же сердиться друг на друга и обвинять в искажении исторической действительности?

П.Н. Зырянов не согласен с положением, что к 1917 г. дворяне юридически утратили все свои сословные права: “Не говоря уже о Дворянском банке, дворянство, например, не уплачивало волостных сборов, которые почти целиком шли на общегосударственные нужды... И в значительной степени именно из-за нежелания участвовать в них дворянство провалило волостную реформу. Не обращая внимания и на этот факт, автор уверенно говорит о "юридической и фактической ликвидации привилегий дворянства" (1, 141). Между тем проект уездной реформы тоже был провален. и руководителем уезда оставался предводитель дворянства, исполнявший эту роль крайне плохо. И никто не отменял требований закона, чтобы земские начальники назначались из дворян, предпочтительно местных...” Да, некоторые маленькие привилегии сохранились, но в какое сравнение они идут с теми, которые дворяне утратили? Как правильнее сделать общий вывод о динамике сословных прав дворянства с начала XVIII по начало XX в.: дворянство сохранило свои привилегии или их утратило?

Социальное развитие России в реальных координатах происходило по кривой наподобие той, которая отражает ежегодные изменения урожаев, - вперед-назад. Но в этом на первый взгляд беге на месте была траектория с вектором - с конца XVII в. по конец XX в. российское общество развивалось по линии становления индивидуалистской личности, малой демократической семьи, частной собственности, гражданского общества и правового государства. И меня радует, что принципиально с этим никто не спорит.

Признаюсь, что указанную траекторию я обнаружил только после того, как исследование было полностью закончено. Начиная книгу, я предполагал назвать ее "Социальная история России периода империи", а по завершении появился принципиальный подзаголовок, и названия глав приняли современный вид. Вероятно, это создало у некоторых читателей впечатление, что "анализу материала и умозаключениям автора почти всегда предшествует определенная схема" (А.П. Шевырев). Априорной схемы не было, но имелись гипотезы. Думаю, мало кто работает без гипотез, но многие это скрывают, так как среди историков бытует мнение, что использование гипотез и вообще каких-либо концепций тождественно априоризму и подгонке фактов под схемы. Вынужден признать, что мои общие и главные гипотезы не подтвердились, поскольку предполагали иную, пессимистическую траекторию развития России, и есть документ, это подтверждающий: в 1991 г. я представил в одно издательство план-проспект "Социальной истории", содержавший эти гипотезы. Однако гипотезы и используемые мной методы анализа материала помогали мне организовать материал, вовсе не предрешая выводов. Таким образом, за 10 лет работы над книгой я из пессимиста превратился в оптимиста - диагноз П.Н. Зырянова справедлив.

Некоторым кажется, что "Социальная история" основана на теории модернизации, под которую подогнан российский материал. Это происходит потому, что в книге часто используется термин "модернизация" и многие мои выводы перекликаются с выводами этой теории. Если бы в основании работы была положена теория модернизации, то я бы начал книгу с ее изложения (знакомым с теорией модернизации известно, что теория на самом деле довольно сложна, имеет много вариантов), и книга была бы построена по-другому: в каждой главе я бы проверял (не подгонял факты, а проверял!) постулаты теории. Но книга организована иначе - как сочинение историческое, а не социологическое и не по исторической социологии. Многие историки страдают аллергией к теории, считая, что ее применение ведет к утрате объективности исследования, к априоризму. Это глубокое заблуждение. Если бы российская государственность не развивалась в сторону правового государства, общество не приобретало черты гражданского общества, семья не становилась малой и демократической, то использование теории модернизации или любой другой теории не могло бы обнаружить этих процессов. Но естественно, что если бы автор не поставил вопросов о том, становились ли государственность правовой, общество -гражданским, семья - малой и демократической, то и ответов на эти вопросы не было бы получено. Таким образом, применение любой теории не предопределяет выводов, а только помогает поставить интересные вопросы и организовать материал. Аллергия к теории - это, по-видимому, защитная реакция против монопольного положения марксизма, которое он занимал в советской социальной науке. Но сейчас монополии нет, и аллергию можно считать тяжким пережитком и атавизмом. Что касается терминологии, то многие понятия из теории модернизации прочно вошли в язык социальной науки. Если кто-то использует слово "бессознательное", то это не свидетельствует о том, что он фрейдист. Впрочем, теория модернизации, на мой взгляд, - полезный инструмент анализа в историческом исследовании. Многие выводы исследования действительно коррелируют с выводами классического варианта этой теории - надежное свидетельство того, что Россия является нормальной европейской страной и развивается в общеевропейском русле…

 

Лукавые цифры

 

Жалобы на абстрактность цифр и их лукавство в устах историков привычны, понятны и простительны. Мне приходилось много лет читать в университете курс "Количественные методы в истории", и во время зачета на вопрос, как было с математикой в школе, 99% студентов отвечали: трудно. Немудрено, что цифры кажутся некоторым участникам дискуссии странноватыми.

На самом деле слово абстрактнее цифры, а не наоборот; получение и оперирование цифрой требует даже большей предварительной работы, чем со словом; конкретная цифра, приводимая автором, возлагает на него более серьезную ответственность, так как легче проверяется, чем сказанное им слово. "Лукавых цифр" нет, есть лукавые исследователи. Поэтому, когда говорят "лукавые цифры", имплицитно намекают на лукавство автора. Один из принципов, которым я руководствовался, состоял в том, чтобы все существенные выводы базировать на статистических данных, причем не на намеренно подобранных, а на всех доступных к настоящему моменту, и "зачастую" не по 3-4 губерниям, как говорит М.В. Шиловский, а в большинстве случаев на евророссийских данных. Как правило, проводилась оценка точности использованных данных и делались необходимые оговорки; всегда принималась во внимание приблизительность исторической статистики, а выводы, полученные на ее основе, проверялись нарративными источниками. Например, достаточно высокая справедливость дореформенного суда доказывается не только данными о судебных приговорах за 1861-1864 гг. (А.П. Шевырев), но и сведениями о числе жалоб и апелляций и мемуарными свидетельствами (II, 62-67). Идеала, конечно, я не достиг, но к нему стремился, избегая всякого лукавства и замазывания…

Отечественная история 2001 №2 .

С.106-116.

 

ВОПРОСЫ ДЛЯ САМОКОНТРОЛЯ:

 

1. Каковы факторы, определяющие выбор модели исторического исследования по мнению исследователя?

2. Как формулирует автор свои “руководящие принципы” исторического исследования?

3. Как автор транслирует на себя проблему идеогенеза (соотношение индивидуального научного творчества с коллективным разумом научного сообщества)?

 

4. Каково понимание Б.Н. Мироновым социальной истории?

 

Оглавление

 

1. Программа спецкурса……………………………………………………………..3

 

1. Платонов С.Ф. Из введения к “Полному курсу лекций по русской истории”……...16

2. Веселовский С.Б. Дневники 1915, 1917 годов………………………………...19

 

3. Дружинин Н.М. Воспоминания и мысли историка……………………………27

 

4. Сидоров А.Л. Некоторые размышления о труде и опыте историка………….49

 

5. Панкратова A.M. Мой путь в науку…….………………………………………52

6. Поляков Ю.А. Так становятся историками…………………………………….59

7. Шмидт С.О. “Хочется думать, что я не обрывал связь времен”……………...84

 

8. Лихачев Д.С. Заметки и наблюдения…………………………………………...98

 

9. Гуревич А. Я. “Территория историка”………………………………………...106

10. Карло Гинзбург Микроистория: две-три вещи, которые я о ней знаю…….125

 

11. Миронов Б.Н. К истине ведет много путей………………………………….146

 

Copyrigt © Кафедра современной отечественной истории и историографии Омского государственного университета им. Ф.М. Достоевского, Омск, 2001-2016 гг.